Яромир Йон - Вечера на соломенном тюфяке (с иллюстрациями)
Тишина стояла и после этого завершающего куплета песни, которую они так хорошо знали и последние слова которой долго затихали, пока не замерли совсем…
— Час пробил! — воскликнул папаша Клицман, глядя на часы, а в глазах его стояли слезы.
Все шумно поднялись со своих мест, стали разбирать шапки с вешалки и, надев пояса с саблями, повалили наружу.
Во дворике отзвучали последние шаги и звон шпор.
В пустом гимнастическом зале наступила тишина. По неприветливым, серым, покрытым пылью стенам скользили красноватые лучи солнца, клонившегося к закату, погружая опоясанный лесистыми холмами парк в голубую тень. Тонкая пыль, висящая в воздухе, постепенно оседала на зеленые скамейки. Из рам над кафедрой недвижно взирали в пустоту четыре союзных монарха, фотографии которых были украшены порыжевшей хвоей и черно-желтыми лентами.
Из-под железной решетки, отгораживающей алтарь, выскочила мышь. Перебежала в противоположный угол, погрызла валявшееся фехтовальное чучело и шмыгнула под парту…
Ничего нового
У моего дедушки всю жизнь был чудной характер.
Нынче весной ему исполнилось семьдесят пять, и тогда же справлял он шестидесятилетний юбилей службы у господина графа.
Ему было пятнадцать лет, когда родители отдали сына в господские конюшни ходить за лошадьми, — еще при его светлости, старом графе. Там он остался и пережил всех владельцев майората, сменявших один другого, трех шталмейстеров-англичан, вырастил множество коней и собак, учил ездить молодых господ и графских дочек, участвовал в скачках в Пардубицах, Париже, Лондоне, а также в Вене и Пеште, получал призы. А когда отяжелел, стал возить старую графиню на прогулки и катать детей в коляске, запряженной осликом. В этой семье пережил он много веселого и грустного — крестины и прочие радостные события, правил лошадьми, запряженными в катафалк, когда умерла старая госпожа, графиня Элеонора, потом — дочь графа Роза, граф Эгон и господин барон де Сентороль, художник, что рисовал животных и жил в замке из милости.
Кого только не возил он на своем веку! Вельмож разных, офицеров на свадьбы, праздники, охоты, скачки и званые обеды — всего и не счесть. Даже китайцев возить доводилось.
В марте восемнадцатого года, приехав из Албании, я навестил деда. Жил он в парке, неподалеку от замка, в домике, заросшем виноградом, и уже сильно прихварывал.
За хозяйку была у него сестра, моя тетушка. Дедушкой она просто нахвалиться не могла — такой он был покладистый старичок, маленький, но бойкий, как чечетка, всегда чисто выбритый; голова голая, как бильярдный шар.
Ходил он в темно-синей ливрее о серебряных пуговицах с графским гербом, в чистом воротничке и белом галстуке с булавкой — золотой подковой.
Лицо морщинистое, как печеная груша, а на щеке — страшный шрам, от глаза до самого подбородка.
Было ему двадцать лет, когда графская дочка Ирма — сидела она на горячем коне — приказала подтянуть стремя, разгневалась на дедушку, что долго возится, пнула его ногой в лицо и шпорой разодрала щеку.
С той поры дедушка изменился, от его веселого нрава не осталось и следа: он эту графскую дочку втайне любил, оттого и не женился, и стал молчальником.
Без нужды, бывало, слова не скажет. Все больше молчал.
Читать любил он до страсти, а уж патриот был ярый. Когда началась война, стал дед нервным, запирался в комнате, и тетушка не смела даже убирать у него там.
* * *Владелец майората, сразу как началась война, был направлен в Галицию в чине драгунского майора.
Первое рождество он провел дома, а когда заварилась каша с Италией, оказался в Тироле, пробыл там год при штабе, и там же итальянцы взяли его в плен вместе с генеральским автомобилем.
Одиннадцать месяцев не было о нем ни слуху ни духу.
Пришлось ему там хватить лиха изрядно. В Сардинии его держали в тюрьме, потому что он даже итальянцами норовил командовать. Привык приказывать, ну а подчиняться‑то не умел.
Считалось, что господин граф вроде как умер. Ни одного письма домой не написал, да и сам из дому ничего не получал: почту его задерживали — уж больно был он человек дрянной, властолюбивый.
Пепик Бурианек из нашей деревни рассказывал, что насмотрелся на него в лагере военнопленных в Сицилии. Граф там всем грозил, итальянцам-охранникам раздавал подзатыльники, страшно пил, а когда режим чуть ослабили, спутался с какой‑то немкой из цирка в Неаполе, жил с ней, — по всему было видно, что домой он уже точно не вернется, разве только обменяют его на такого же спесивого итальянского графа…
Но на этот раз Пепик оказался неправ.
Вышло так, что в прошлом году, в мае восемнадцатого, прибыл господин граф со своей плясуньей в Вену, нанял ей квартиру, жил весело, но все же вспомнил про дом, про семью и дал телеграмму, что едет и чтобы послали Вацлава‑дедушку, значит, — с коляской на вокзал.
В тот день дедушка два часа ждал на вокзале скорого поезда.
Счастье еще, что не забыл взять корму для лошадей.
Наконец подполз, пыхтя, поезд, и выскочил из вагона господин граф в новом мундире — он уже стал полковником. Кормили в Италии, видно, хорошо — здорово растолстел.
Ремень стягивал его выпирающее брюшко, на груди бренчали награды. Был он сильно под мухой и сиял, что молодой месяц.
Бачки и щеточка усов были выкрашены, а красные уши торчали, как петушиные гребешки.
Навез он чемоданов с шелками и шоколадом и теперь бегал взад-вперед, орал на начальника станции, что‑то приказывал, наконец подошел к коляске вместе с носильщиком, который вез на тележке его багаж. Дедушка сидел на козлах, придерживал лошадей, снявши цилиндр с кокардой, но даже бровью не повел и ни одним словом господина графа не поприветствовал. Сидел как статуя, с непокрытой седой головой, не улыбнулся — думал о своем…
Когда погрузили чемоданы, господин граф закурил сигарету и спросил:
— Also, mein lieber Wenzel [162], что нового дома?
— Что нового? Ничего, ваша светлость, господин граф.
— Совсем ничего нового за такое долгое время?
— Совсем ничего, ваша светлость, господин граф.
— Итак, все по-старому?
— Все по-старому.
— И все в порядке?
— Все в порядке, господин граф.
— Ну так поезжай!
Отдохнувшие белые липицанские кони взяли с места, и коляска помчалась по дороге, недавно посыпанной щебенкой.
Граф расстегнул ремень и френч, развалился на обтянутых шкурой косули подушках и стал вспоминать о прелестной плясунье и о венских кутежах с шампанским.
От этих воспоминаний и после всех передряг он блаженно задремал.
Проехали Хлумчаны, взлетели на холм за Хвойным, с ветерком промчались мимо Брчиска и Вацлавиц.
Потом дедушка осторожно съехал по градешинской извилистой горной дороге.
И только в Юлианских лесах, за хиновской усадьбой, знаете, там, где часовенка и начинаются графские угодья, его светлость очнулся от хмельного сна — отрыжка разбудила, вытащил серебряную коробочку, проглотил пилюльку, потянулся, даже кости затрещали, и привстал, чтобы поглядеть на знакомые места и на коней.
— Черт побери, Венцель, почему хромает Артист?
— Почему хромает? Ногу ему заковали, ваша светлость.
— Заковали?
— Да все уже зажило, ваша светлость.
— А какой это осел приказал, чтобы коням так коротко стригли хвосты?
— Никто не приказывал, ваша светлость.
— Хороши порядки!
— Так надо было.
— Почему так надо было?
— Потому так надо было, что хвосты у них обгорели, ваша светлость.
— Что ты там мелешь?…
— Хвосты, говорю, у них обгорели, ваша светлость.
— Что болтаешь? Как это хвосты обгорели?
— Обгорели до половины — поджарились, ваша светлость, — не спеша отвечал дедушка.
— Каким образом? Что? Да говори же!
— Хвосты обгорели, когда у нас горело.
— Горело?
— Пожар был в декабре, ваша светлость.
— А что горело?
— Рига сгорела, службы, овчарня, все конюшни и одно крыло замка — все дотла выгорело.
— Проклятие! В декабре, говоришь… А почему? Кто поджег? Останови! Останови, черт возьми!
Дедушка натянул вожжи, свернул влево по шоссе к кучке щебня. Коляска остановилась на повороте, у лесной засеки, на склоне, где опускалась и подымалась пыльная белая проселочная дорога. С нее открывался вид на широко раскинувшуюся волнистую равнину, на которой виднелись усадьбы и хутора и пестрели квадраты господских полей.
Побуревшие от пота и пыли лошадки перебирали ногами, пофыркивали и отмахивались головами и остатками хвостов от тучи слетевшихся слепней.
Дедушка отпустил вожжи и засунул кнут за пояс.
Откинул полосатую попону, укрывавшую его ноги, изобразил почтительность, вроде как артист в театре, и повернулся к господину графу.