Северина Шмаглевская - Невиновные в Нюрнберге
Губы Геринга раздвигаются в улыбке, что еще сильнее подчеркивает бабью округлость его обвисших щек. Сколько в нем наглости и самодовольства, по мере того как он говорит, он все сильнее впадает в эйфорию. Его черты, поза, экзальтация весьма напоминают матушку Мусскеллер, хозяйку одного из немецких публичных домов, которая даже за проволокой Биркенау считала нужным торжествовать. О расе господ, о намерении подвергнуть бомбардировке Америку с радостным волнением рассказывает подсудимый Геринг. С грустью вспоминает он о фюрере, о своей дружбе с ним, о своем влиянии.
Проходят часы.
Лающий, уверенный в себе голос долбит тишину зала.
Может быть, Герингу кажется, что времена убийств вернулись, но американские часовые смотрят на него отстраненно, отстраненно смотрит на него председатель Трибунала, отчужденно смотрят корреспонденты, я тоже стараюсь смотреть на него словно с другого берега. Не хочу, чтобы наглые заявления Геринга снова низвергли меня в пропасть, прижали к стенам крематория, лишили веры.
Но мои усилия напрасны. Сквозь крик Геринга разевает теперь во всю ширину рот Адольф Гитлер, заражавший своей истерией толпы немцев, я слышу этот ор, народ скандирует, зажигает факелы, народ сделает то, что прикажет Гитлер.
Я посмотрела на закрытое окно: в зале очень душно, нечем дышать. Геринг перечисляет собственные успехи, потом неудачи, вскрывает причины политических интриг, осмеивает своих соратников и соперников, приближенных к Гитлеру, сидящих тут же возле него на скамье подсудимых, дает смертоубийственные характеристики Кейтелю, Йодлю, ссылается на глупость отсутствующего Гальдера[68].
На дне моей памяти бьется ненавистный германский крик, он приближается, приближается, проникает в зал, проникает в голос Геринга, это та же манера, они учились произносить речи у своего бесноватого фюрера, да, это комендант лагеря Гесслер произносит рождественскую речь, гитлеровское ничтожество, малюсенькое в сравнении с огромными ничтожествами на скамье подсудимых.
Но орет он точно так же, с той же спесью, с той же слепотой.
«Wir Deutsche! Wir Deutsche!» — вопил начальник лагеря Гесслер, начиная этими словами каждое свое обращение к арестованным немкам. Он оказывал честь женщинам, принадлежащим к «расе господ», «расе сверхчеловеков», хоть и в полосатых робах, но выделенным из лагерной толпы этим сплачивающим окриком.
Это происходило в канун нового 1943 года, после Сталинграда, после тяжелых немецких поражений, когда изыскивались всевозможные резервы. Даже немецкие проститутки, немецкие уголовницы дождались дня, когда, опьяненный водкой и патриотизмом, Гесслер вопил, подражая Адольфу Гитлеру, обращаясь к ним: «Wir Deutsche!»
Сквозь обвисшие складки геринговских щек вылетают слова:
— Я был человеком, который отдавал приказы. Мы, немцы, — (Wir Deutsche), — народ, издавна привыкший покорно выполнять приказы наших вождей.
Сольная ария Геринга каким-то удивительным образом нагнетает атмосферу войны. Я не могу больше слушать. Хрипящие немецкие слова, точно грязь, засыхают на моей коже, сковывают морозом ноги, руки, спину, — одежда на мне деревенеет и превращается в полосатые пропотевшие лохмотья, которые уже кто-то носил. Я сжимаю пальцы. Сквозь зажмуренные веки вижу тот день, замерзающий туман оседает на моих щеках, становится все темнее, а мы неподвижно стоим в шеренгах, слушаем новогоднюю речь. Гесслер поднялся на возвышение, стоит, расставив ноги, уверенный в себе, так же как уверен сейчас в себе подсудимый Геринг, столь же надменно цедящий слова перед Международным военным трибуналом. Я помню, как тот добивал нас сообщениями о скорой победе немцев, об окончании войны и о нашем будущем.
Я не могу слушать. Геринг пытается заглушить болтовней, засыпать аргументами километры братских могил, рвы, заполненные корчащимися от боли умирающими мужчинами с раздробленными черепами; своим красноречием закрывает все концлагеря, из которых я знаю только Биркенау, где по утрам у входа в бараки валялись штабеля голых женщин, умерших этой ночью, с разинутыми ртами, с ужасающе худыми ногами, в ранах и синяках.
Своей болтовней Геринг, видно, решил зачеркнуть, стереть с лица земли те места, где, кроме человеческого праха и недогоревших костей, остались лежать в глубине под защитой металла и стекла документы. Буковяк говорил: пройдут годы. Возможно. Но сегодня правда о масштабах распространенной гитлеризмом по всей земле гангрены открыта. Перед нами стоит подсудимый, сподвижник Гитлера, одна из самых значительных фигур после фюрера. Он сам считает себя вторым, роль остальных высмеивает и принижает.
Его показания — своего рода апофеоз национал-социализма, судя по его словам — это единственно возможная для немцев религия и единственная политическая система.
В маленьком зале суда почти нет жителей Нюрнберга, если не считать защитников и служителя. Интересно, а как бы на эту уникальную пропаганду реагировала толпа. Что сказала бы женщина из убого-серого дома, в котором я спряталась от ливня.
Дальмер что-то говорит шепотом, и я поражаюсь, как совпадают наши мысли:
— Жаль, что тут нет немецких судей. Любопытно было бы поглядеть на их реакцию. Сейчас, кроме немецких защитников, в зале с одной стороны победители, с другой — побежденные гитлеровцы. Думаю, что для будущего Европы было бы важно, чтобы немецкие юристы во всеуслышание осудили здесь гитлеризм и чтобы это запротоколировали.
Я отвечаю кивком головы. Как и все, хочу полностью услышать речь подсудимого номер один.
Заслуги гитлеризма, которые так превозносит здесь Геринг, вызывают куда более сильное потрясение, чем та давнишняя речь нашего коменданта, говорившего о победе Германии на земле, на воде и в воздухе, на всех фронтах, после чего в Европе установится новый порядок. Кажется, Герман Геринг информирован так же хорошо, как в свое время был информирован комендант лагеря уничтожения. Такая мелочь, как поражение Германии, победа союзнических армий, видно, не имеют для него особого значения. Этого не было. Это сговор.
Какое счастье, что сегодня мне не надо, как тогда, стоять в шеренге и молча слушать нахальную немецкую похвальбу о победе.
Я выйду незаметно, почти так же, как год тому назад вышла из колонны людей в полосатой одежде, гонимых в Гросс-Розен пешком. Кто-то обрадуется освободившемуся пропуску в зал, где уже много часов произносит свое последнее слово рейхсмаршал Герман Геринг, упершись ладонями в толстую стопку своих записей.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
— Наконец поймали! — восклицает Илжецкий, очень рано закончив свой завтрак. — Какая удача, что Геринг сегодня не выступает. Вы едете с нами? Мы отправляемся через двадцать минут.
— Кого же вы поймали?
Но Илжецкий уже не слышит. К нему вернулась юношеская резвость, и он исчезает; должно быть, в самом деле произошло что-то из ряда вон выходящее.
Официант любезно отодвинул кресло, когда я подошла к столику, и только после этого поклонился.
Я попросила его побыстрее покормить меня, так как в запасе всего пять минут. Он припустился к кухне рысцой.
В дверях сверкнула желтая голова Грабовецкого.
— Успех! Нашли! — и помчался дальше, чуть не сбив с ног официанта, который нес на огромном подносе сразу все, что полагалось к утренней трапезе.
Далеко в холле гремели шаги, мелькала тень Оравии, молча размахивавшего растопыренной пятерней.
— Прокурор Илжецкий ждет вас. Мы отправляемся. Американские представители будут точно в назначенное время.
Я оставляю официанту чаевые и быстро допиваю кофе. У меня не хватает смелости спросить Оравию, что случилось.
Мы ехали в направлении Трибунала. Мне надоел зал заседаний, и я даже пожалела, что поехала. Вскоре наш автомобиль свернул с привычной трассы и покатил напрямик, по обломкам кирпича, черепицы, стекла, штукатурки, кафеля, железа. Мы приближались к самому чудесному уголку города: сказочному замку, окруженному целой системой рвов, разводных мостов, башен, бойниц. Гитлеровцы, бомбившие на протяжении нескольких лет исторические памятники всей Европы, представить себе не могли, что однажды эскадрилья бомбардировщиков сбросит бомбы на их памятники. Мы подъезжаем к сказочному замку. Разбомбленному замку. Сколько понадобилось налетов, чтобы вернуть немцев в границы их собственного жизненного пространства, они отступили, пришел конец их оккупации. И вот перед нами разрушенный замок в старом Нюрнберге.
Автомобиль впереди нас прыгает на ухабах, опасно накреняется у края рва.
Мы едем следом. Шофер часто притормаживает, нас то и дело швыряет то вперед, то назад, под колесами скрежет крошащегося щебня.
— Эстрайхера нам пришлось вчера вечером силком вытаскивать из ямы, — периодически повторяет Грабовецкий. — Иначе он бы тут ночевал.