Яромир Йон - Вечера на соломенном тюфяке (с иллюстрациями)
Играли мы «Ах, эта любовь…» Штолбы с участием местных девиц — для благотворительности, в пользу неимущих школьников.
Во время того явления, когда садовник, хороший пловец, спасает барышню, вывалившуюся из лодки, трое наших бетонщиков стояли за кулисами с ведрами воды — где бетонщики, там и вода, естественно. А без воды никак, ведь этот доктор должен выходить в мокрой одежде. Надо было хорошенько облить его. Но, чтоб не устраивать лужи, сзади открыли окно, куда выхлестывать воду. И случилось, братцы мои, так, что облили одного городского гласного, который смотрел в окно, чтоб не разоряться на билеты в пользу неимущих школьников…
Господа! Не знаю более благодарной публики, чем каменщики.
Старый Краичек ездил за мной повсюду и всегда —» с женой, с детьми, со всем скарбом, погруженным и детскую тележку, которую он тащил на лямке по грязным дорогам. Жена сзади толкала.
В деревнях Краичек снимал какую‑нибудь развалюху, сарай, где общинные весы держат, курятник и прочие подобные помещения, — славный старикан, лучший из отцов, никакая радость его не радовала, если не было с ним жены, детей и всех их ложек-плошек. Ну, создан был человек для семейной жизни!
А гнали его от представлений и прочего подобного, как осеннюю муху, и больше всех усердствовал Втеленский, неутомимый общественник, за что и был прозван «Комитетом», — так вот, в тоске, что не увидит он какого‑нибудь спектакля, являлся этот Краичек всегда ко мне с покорной просьбицей.
В день представлений все наши бывали в сборе.
И Краичек, конечно, тут как тут — они с женой скромно подпирали стенку, с ребеночком на руках, чистые, умытые, а зал — битком, и освещается единственной керосиновой лампой.
Большой праздник для всех моих ребят и местных жителей!
Играли мы Тыла, Клицперу, патриотические пьесы о чешском народе, который столько горя видал, что и пером не опишешь.
Пьянчужки мои ревут, бабенки носами хлюпают, а трактирщик в Роусове просто пиво цедить не мог — все переливал, слезы глаза застилали.
Да, господа, уж покажем мы когда‑нибудь разным Габсбургам и кто знает, может, как раз после этой войны!
Эх, знать бы мне только, что делалось в седой голове деда Краичека и его бабки, когда они широко раскрытыми глазами смотрели на сцену, прижавшись к стенке, — они никогда садиться не соглашались, как бы того… не помешать кому.
Видали?
* * *На масленицу, где бы мы ни были, мы всегда устраивали бал.
Но тут уж я ничего не делал — поскольку это к культурным мероприятиям не относится.
Зато меня объявили «протектором» — что обошлось мне в сто крон, а строители, инженеры, приезжавшие на один день, вносили каждый по три сотни. То‑то денег набиралось для детей бедняков!
Ну вот хоть бы в Нижнем Роусове.
Трактир невелик, эдак четыре на пять, украшен хвоей.
Я свою девушку пригласил. Из самой Болеслави приехала.
Говорю:
— Милада, должна ты пойти со мной, а то они обидятся!
Входим мы это в распивочную, а там повсюду гирлянды из хвои, и наш каменщицкий оркестр грянул туш — в нашу честь.
И мигом является Комитет, то есть этот Втеленский, — сюртук на нем черный, штаны рыжие, усы закручены в стрелки, мылом смазаны, волосы прилизаны, и через плечо — красно-белая лента.
Поклонился он и говорит:
— Пан десятник, приветствую я вас в нашем кругу вместе с барышней.
— Втеленский, — говорю, — вы мне отвечаете за порядок, так что пусть никто хотя бы до полуночи не налижется, поскольку мы люди и представители строительного цеха, а не скотина.
Он на это:
— Не сомневайтесь, пан десятник, это уж я буду не я, коли порядка не обеспечу. А я — Втеленский, и ручаюсь, что никакого сраму не будет, так что спокойно гуляйте с вашей барышней в залу.
Я галантно подставил локоть Миладе и провел ее на почетное место — под оркестром.
Мы с Миладой танцевали первое соло.
Потом подошел Краичек с бутылкой вина — угощать.
— Милада, — говорю, — не ломайся, это надо принять!
Она пригубила, поблагодарила.
В перерыве Комитет, то есть Втеленский, ходил по залу как тигр, усы встопорщены, и громко, чтоб все слышали, распоряжался:
— Имейте в виду, уважаемая публика, пока с нами пан десятник, чтоб никто не смел надираться!
Тут наш оркестр заиграл, и пошло дружное веселье. «Беседу» мы танцевали с Краичеком и его старухой и еще с двумя местными парами. Милада вся разгорелась!
Было, наверное, половина десятого, и мы как раз кружились в «квапике», вдруг слышим глухой стук, словно со второго этажа сбросили двухдюймовую доску.
Милада вскрикнула.
Музыка оборвалась.
А это у самого входа со стула свалился кто‑то тяжелый.
Комитет! Сам Втеленский!
Его за ноги уволокли в кухню.
Потом без помех танцевали до утра.
На другой день было воскресенье.
Потом понедельник.
Гляжу — нет нигде на стройке Втеленского.
И во вторник нету‑как в воду канул.
В обед прибегает из трактира девушка:
— Маменька велела передать, заберите вы уж этого человека, с субботы валяется в коридоре, и через это маменька не может закрыть дверь.
Пришлось нам увезти бальный комитет на двуколке.
* * *Когда мы покидали Роусов, жители провожали нас далеко, и каменщики — их оставалось уже только трое, — вытащили из мешков свои трубы и грустно потрубили на прощанье.
Я ехал поездом. Шел дождь. Я смотрел в окно.
Как проехали третью станцию, я увидел две фигуры на голом холме, на дороге, что шла по его вершине.
Впереди — черный человечек, тащит на лямке детскую тележку. Сзади толкает женщина.
Это Краичек со своим семейством пешком пробирается за нами к новому месту — к Садской.
Скандал у телефона
Товарный поезд замедлил ход.
Вагоны дернулись вперед-назад, цепи загремели, и наш состав остановился у длинной платформы одного из вокзалов благословенной Славонии.
Шел дождь.
Неподалеку, под навесом склада стоял мрачного вида обер-лейтенант этапного обозного штаба в прорезиненном плаще, с трубкой в зубах.
Он принял рапорт об эшелоне и заторопил с выгрузкой лошадей: срочно нужны вагоны. Допытывался, есть ли у нас фураж.
Еще бы! Три вагона сена, овса, кукурузы!
Обойдемся ли мы собственным транспортом?
Там будет видно!
Из вагонов высыпали солдаты; они прилаживали к вагонам доски, выдергивали железные прутья, выводили и седлали лошадей.
Возле склада росли горы сена, мешков, ящиков с нашей документацией, сапожным и шорным инструментом, аптечек ветеринаров; в одну кучу сваливались пожитки конюхов, охапки белья и обмундирования, кипы фуражек, полевой кузнечный горн, груды фляжек.
Припустил сильный ливень.
Прорезиненный плащ обер-лейтенанта надувался от ветра, трубка его погасла, он кричал, мы кричали, чины кричали, и разгрузке, казалось, не видно конца.
Когда лошадей вывели, я побежал позвонить в штаб, чтобы прислали подводы.
Опоясанный саблей, перетянутый ремнями, с револьвером на боку, со свистком на шнурке, с толстой записной книжкой в левом кармане, в новых перчатках из оленьей кожи‑как и подобает кадету, впервые отправляющемуся на фронт, — бежал я к зданию вокзала.
Подходил пассажирский поезд из Босанского Брода.
Ошеломив швейцара мощным прыжком через перила, я ворвался, с трудом переводя дух, в кабинет начальника станции, перепугал телеграфиста, хлопнул дверью, запнулся о порог, налетел на швейцара и очутился в зале ожидания третьего класса.
Я вновь ринулся на перрон, вбежал в ламповую, вернулся обратно, влетел в ресторан и, наконец, — слава богу! — нашел императорско-королевскую австрийскую военную привокзальную комендатуру.
В канцелярии тепло.
У печки стоит и покуривает какой‑то щеголь поручик.
Кланяюсь и спрашиваю: «Телефон?».
Он показывает локтем в угол.
Я замечаю письменный стол и ящичек с телефонной трубкой.
В три прыжка оказываюсь у телефона, хватаю ручку и торопливо кручу ее так, что ящичек подпрыгивает.
Снимаю трубку: «Пожалуйста, этапный штаб… Срочно требуются подводы…»
— Halt! — разнесся по канцелярии властный голос. В испуге я выпустил телефонную трубку и только теперь заметил за письменным столом старенького майора.
Я щелкнул каблуками и поклонился.
Не верилось, что сей громовой глас мог принадлежать столь невзрачному согбенному старикашке, который, трясясь от злости, с трудом поднимался со своего места!
Морщинистое лицо его украшали императорские, белые как снег усы. На лысине грозно топорщились складки. Пронизывающие глаза — строгие глаза старых австрийских военачальников — буравили меня насквозь. На безупречно сшитом темно-синем военном сюртуке со звоном раскачивались медали. Сморщенные веснушчатые руки в гневе шарили по столу.