Тадеуш Боровский - Прощание с Марией
Персонал больницы, как и все жители города, со смешанным чувством смотрел на грязных, обросших и промокших солдат, которые, не торопясь, но и не замедляя шаг, сосредоточенно двигались на запад.
Потом по тесным и извилистым улицам города прогромыхали танки и сонно, флегматично потянулись прикрытые брезентом обозы, конная артиллерия и кухни. Время от времени русским сообщали, что в таком-то подвале или в саду прячутся затерявшиеся, запуганные немцы, которые не успели бежать; тогда несколько солдат неслышно соскальзывали с повозки и исчезали во дворе. Вскоре они выходили, сдавали пленных, и вся колонна сонно двигалась дальше.
В больнице после первоначального оцепенения царили суета и оживление; готовили палаты и перевязочный материал для раненых солдат и жителей города. Все были взволнованы и взбудоражены, словно муравьи в разворошенном муравейнике. Неожиданно в кабинет главного врача ворвалась запыхавшаяся медсестра, тяжелая грудь ее колыхалась.
— Тут уж вы, доктор, решайте сами! — закричала она и, схватив удивленного и обеспокоенного главврача за рукав, потащила его в коридор. Там на полу сидела у стены девушка в насквозь промокшем мундире, с которого грязными струйками стекала на пол вода. Девушка держала между широко расставленных колен русский автомат, рядом лежал ее вещмешок. Она подняла на доктора бледное, почти прозрачное лицо, спрятанное под меховой ушанкой, улыбнулась с натугой и, сделав усилие, поднялась. Тут только стало видно, что она беременна.
— У меня схватки, доктор, — сказала русская, поднимая с пола автомат, — у вас есть тут место, где можно родить?
— Найдется, — ответил врач и, шутя, добавил. — Значит, рожать придется, вместо того чтобы идти на Берлин?
— Всему свое время, — хмуро ответила девушка.
Сестры засуетились вокруг нее, помогли раздеться, вымыли и уложили в постель в отдельном боксе, а одежду повесили сушить.
Роды прошли нормально, ребенок родился здоровым и орал так, что было слышно по всей больнице. Первый день девушка лежала спокойно и занималась исключительно ребенком, но на второй поднялась с постели и начала одеваться. Сестра побежала за врачом, но русская лаконично заявила, что это не его дело. Облачившись в мундир, она запеленала ребенка, завернула его в одеяло и привязала себе за спину, как делают цыгане. Простившись с врачом и сестрами, русская взяла автомат и вещмешок и спустилась по лестнице на улицу. Там она остановила первого встречного и коротко спросила:
— Куда на Берлин?
Прохожий бестолково заморгал глазами, а когда девушка нетерпеливо повторила вопрос, понял и махнул рукой в направлении дороги, по которой нескончаемым потоком тянулись машины и люди.
Русская поблагодарила его, энергично кивнув головой и вскинув автомат на плечо, уверенным широким шагом двинулась на запад.
IVПоэт умолк и смотрел на нас без улыбки. Но и мы молчали. Потом, опрокинув за здоровье молодой русской очередную рюмку отечественной водки, мы дружно заявили, что вся эта история ловко придумана. А если поэту действительно рассказали такое в городской больнице, то женщину, которая с автоматом и новорожденным ребенком на руках приняла участие в январском наступлении, столь легкомысленно подвергнув опасности высшие человеческие ценности, такую женщину никак нельзя считать гуманистом.
— Я не знаю, кого можно считать гуманистом, — сказала приятельница поэта. — Тот ли гуманист, кто, запертый в гетто, жертвуя жизнью, фабрикует фальшивые доллары для покупки оружия и делает гранаты из консервных банок, или тот, кто бежит из гетто, чтобы спасти свою жизнь и читать оды Пиндара?
— Мы восхищаемся вами, — сказал я, сливая ей в рюмку остаток отечественной водки, — но не будем вам подражать. Мы не будем фабриковать фальшивые доллары, мы предпочитаем добывать настоящие. И гранаты мы делать тоже не будем. На то есть заводы.
— Можете не восхищаться, — ответила приятельница поэта и залпом выпила водку. — Я убежала из гетто и всю войну просидела у друзей в ящике дивана.
И чуть погодя с усмешкой добавила:
— Да, но оды Пиндара я знаю наизусть.
VВскоре поэт купил в Мюнхене подержанный «форд», нанял шофера и, записав адреса наших родных, набрав поручений к друзьям, вместе со своей женой, приятельницей (филологом-классиком) и сундуками отбыл через Чехию на родину.
Весной мы с товарищем тоже вернулись с эшелоном репатриантов в Польшу, привезя с собой книги, одежду, сшитую из американских одеял, сигареты, горькие воспоминания о Западной Германии и недоверие к собственной родине. Один из нас нашел и похоронил тело своей сестры, засыпанной обломками во время восстания; он стал архитектором и теперь создает проекты восстановления разрушенных польских городов. Другой совсем по-мещански женился на своей отыскавшейся после лагеря невесте и стал писателем на родине, которая начинает строить социализм.
Наш бывший руководитель — святой человек в мире капитализма, член влиятельной и богатой американской секты, проповедующей веру в переселение душ, самоуничтожение зла и метафизическое влияние человеческой мысли на действия живых и мертвых, — продал свои автомашины, купил коллекцию редких марок, дорогие аппараты и ценные книги и отбыл на другой материк, в Бостон, чтобы там, в столице своей секты, вступить в спиритический контакт со своей женой, умершей в Швеции.
Наш четвертый приятель нелегально пробрался через Альпы в Итальянский корпус, который был эвакуирован на Британские острова и размещен в трудовых лагерях. Перед нашим отъездом из Мюнхена он просил нас навестить в Варшаве его девушку из Биркенау, которую он оставил беременной в цыганском лагере. Она прислала ему письмо, сообщив, что ребенок родился здоровым и, как все дети, родившиеся в лагере, был отравлен уколом фенола, но мать его, ожидавшую вместе с сотнями других больных женщин смерти в газовой камере, спасло январское наступление…
Концерт в Герценбурге
Профессору Виктору Клемпереру в память наших бесед о мире
Перевод В. Климовского
IЧестно говоря, в Герценбург я ехал без особого желания, но с некоторым любопытством. Что нового мог узнать я в маленьком, затерявшемся среди плодородных холмов городке, где все сплошь занимаются садоводством и огородами? В городке, в котором молодежь или сажает яблони и свеклу, или музицирует? Без крупной промышленности, не затронутом войной, живущем саженцами и Бахом? Да еще эта близость границы! Западная Германия — рукой подать. Западная — то есть фашиствующая.
— Вот посмотришь, тебе будет интересно, — сказал мне в Берлине мой приятель из Союза молодежи, который был в курсе молодежных дел в Герценбурге. — Хочешь знать, как идет борьба за Германию? За новую демократическую Германию? Как искореняется гитлеризм? Побывай в маленьких городках, послушай людей. Загляни в деревню, посмотри, как поселенцы строят новые дома, записывай, что они говорят, не бойся жалоб. Им трудно, как мичуринским гибридам, они в демократии еще не акклиматизировались. А маленький Герценбург! Ну что тебе сказать? Рабочих мало, пенсионеры, чиновники, в лучшем случае садовники — словом, музыкальная интеллигенция. Большинство жителей — переселенцы из-за Одры и Нысы. С Запада им все внушают, что они вот-вот вернутся к себе и поляки будут гнуть на них спину. Одни не верят — взялись за работу и сажают деревья, женятся, живут и наживают добро, другие — сидят на чемоданах, вечерами играют на кларнетах и ждут войны. С музыкой, брат, у нас плохо.
— Особенно с Шопеном, — продолжал он, — ведь Шопен, сам понимаешь, поляк. Но могу тебя утешить: говорят, этот конкурс у них в самом деле удался. Я даже слышал, что в Герценбург должен приехать профессор Генрих К. Он сейчас читает лекции о мире по всей Саксонии. Ты ничего не слышал о профессоре Генрихе К.?
II— Тебе надо познакомиться с профессором! Это крупный немецкий филолог, еврей по происхождению. Я говорю «еврей» не потому, что удивляюсь, как удалось ему среди гитлеровцев дожить до конца войны. Видишь ли, профессор Генрих К. родом из старой немецкой семьи, он играл значительную роль в либеральной партии при Вильгельме II. Только гитлеровцы открыли ему глаза на то, что он еврей. На него это сильно подействовало. Если б ты прочитал его дневники того времени! (Он встал из-за стола, подошел к шкафу и, достав оттуда книгу в твердом переплете, сунул мне ее в руки со словами: «Возьми в дорогу, не пожалеешь».)
— Это одно из интереснейших исследований гитлеризма. Как все филологи, он обладал обостренной наблюдательностью и особым чувством языка, живо реагировал на любые изменения в нем, как другие на погоду. Не политические события, не банды штурмовиков, не факельные шествия через Бранденбургские Ворота, а исключительно вырождение языка обратило его внимание на ту опасность, которую таил в себе фашизм, и научило смотреть на мир глазами политика. Его лишили кафедры, изъяли рукописи и заметки, его бойкотировали коллеги и издатели — но еще в 1933 году он начал составлять каталог фашистских выражений, в котором прослеживал процесс успешного отравления народного сознания бессмысленным, омерзительным гитлеровским косноязычием. Это была единственная доступная ему форма научной работы. Он не хотел терять эти годы понапрасну. Ты ведь знаешь, евреям запрещалось читать арийские книги и даже газеты. Еврейские — дело другое, еврейские запрещалось читать арийцам. Это смешно — жена профессора была чистокровной немкой, «нордической арийкой». Ему разрешалось делить с ней ложе, но не чтение. Однако профессору удалось спасти часть своей библиотеки. Он наклеил на корешки книг карточки с полными именами немецких классиков. Что Гейне еврей, гестаповцы знали, Лессинга он уберег без хлопот — имя Эфраим звучало вполне по-еврейски, то же самое — с Мозесом Мендельсоном[113]. Но уже на монографии Гундольфа[114] о Шекспире ему пришлось надписать: