Тадеуш Боровский - Прощание с Марией
Словом, было очень трудно вырваться на волю из тщательно охраняемой, клейменой массы «перемещенных лиц» и пробиться в большой город, чтобы там, вступив в польскую патриотическую организацию и включившись в цепь «черного рынка», начать нормальную, частную жизнь — обзавестись квартирой, машиной, любовницей и официальными документами, карабкаться вверх по социальной лестнице, передвигаться по Европе, как по собственному дому, и чувствовать себя свободным, полноценным человеком.
После освобождения нас тщательно изолировали от окружающего мира, и весь май, душистый и солнечный, мы прозябали в грязных, посыпанных ДДТ бараках Дахау; потом негры шоферы перевезли нас на все лето в казармы, где мы лениво пролеживали бока в общей спальне, редактировали патриотические журнальчики и под руководством нашего старшего товарища, весьма религиозного человека, наделенного каким-то сверхъестественным коммерческим чутьем, торговали чем придется и обдумывали пути легального выхода на свободу.
После двух месяцев усилий, столь кошмарных и смешных, что их стоило бы когда-нибудь описать отдельно, мы все четверо перебрались в комнату активно действующего Польского комитета в Мюнхене, где и основали Информационное агентство, а потом, благодаря лагерным свидетельствам, троим из нас — вполне честным и законным путем — удалось получить удобную, четырехкомнатную квартиру, принадлежавшую деятелю бывшей нацистской партии. Его временно выселили к родственникам, велев оставить нам немного мебели и картин религиозного содержания. Остальную мебель и книги мы перевезли из комитета, где они были ни к чему.
Наш руководитель свел знакомство со служащими ЮНРРА[112] и Польского Красного Креста, из Лондона занялся распределением американских посылок по лагерям, вернулся к своей довоенной театральной деятельности, начал выплачивать нам регулярное пособие и, поселившись в шикарном баварском особняке в районе городского парка, приезжал к нам на роскошном штабном свежевыкрашенном «хорхе».
IIМы были в то время убежденными эмигрантами, и все четверо мечтали поскорее удрать из разрушенной и запертой, точно гетто, Европы на другой материк, чтобы там спокойно учиться и сколачивать состояние. А пока что мы с воодушевлением разыскивали наших близких. Один из нас искал жену, с которой расстался в пересыльном лагере в Прушкове, откуда его отправляли в Германию; другой — невесту, след которой затерялся в Равенсбрюке; третий — сестру, которая участвовала в восстании; четвертый — девушку, которую он оставил беременной в цыганском лагере, когда его в октябре сорок четвертого отправили из Биркенау в Гросс-Розен, Флоссенбург, Дахау. Кроме того, поддавшись общему безумию, мы всем скопом искали всевозможных близких и дальних родственников и друзей. Но при этом людей, приезжавших из Польши, беженцев или командированных, мы встречали с мнимым радушием, а на самом деле с отталкивающим недоверием, подозрительно и настороженно, словно тифозных больных.
Командированными занималась разведка Свентокшисской бригады, которая всю информацию передавала непосредственно в Италию, беженцы же бесследно растворялись в безымянной толпе депортированных и нередко всплывали потом в качестве местных королей масла, чулок, кофе в зернах или почтовых марок; а порой им удавалось даже стать управляющими бывших гитлеровских предприятий и фирм, что считалось высшей ступенью карьеры.
Поддавшись, однако же, естественному любопытству, а отчасти прельщенные славой, окружавшей в Польше имя поэта, мы пригласили его вместе с женой и приятельницей погостить у нас несколько дней. Мы работали тогда в канцелярии Красного Креста: составляли, печатали и рассылали аршинные списки поляков, разыскивающих свои семьи, и до обеда наша квартира пустовала; после обеда мы ходили на реку загорать и купаться, а вечерами усердно писали книгу о концлагере, издание которой должно было нас прославить и принести деньги, необходимые для бегства с континента.
Поэт, который вместе с женой и приятельницей (филологом-классиком) несколько дней отдыхал после многотрудного путешествия на мещанском, красного дерева супружеском ложе нашего хозяина (придя в себя, он проявил неожиданную прыткость, досконально изучил все закоулки разрушенного города, проник во все тайны «черного рынка» и из первых рук узнал сложные проблемы многоязычной массы перемещенных лиц), от нечего делать прочел несколько отрывков из нашей книжки и возмутился тем, что вся она проникнута глухим безнадежным неверием в человека.
Мы все трое начали горячо спорить с поэтом, его молчаливой женой и его приятельницей (филологом-классиком по образованию), утверждая, что нравственность, национальная солидарность, любовь к родине, чувства свободы, справедливости и человеческого достоинства слетели в эту войну с человека, как истлевшая одежда. Мы говорили, что нет преступления, какого не совершил бы человек ради своего спасения. А спасшись, он совершает преступление по любому пустячному поводу, потом по обязанности, потом по привычке и в конце концов просто для удовольствия.
Мы, смакуя, рассказывали всевозможные случаи из нашей многострадальной и суровой лагерной жизни, убедившей нас, что весь мир подобен лагерю: слабый работает на сильного, а если у него нет сил или он не хочет работать — ему остается или воровать, или умереть.
«Справедливость и нравственность не правят миром, преступления не караются, а добродетель не награждается, и то и другое забывается одинаково быстро. Миром правит сила, а силу дают деньги. Труд всегда бессмыслен — ведь деньги добываются не трудом, их добывают, грабя и эксплуатируя. Если ты не способен эксплуатировать как можно больше, то, по крайней мере, трудись поменьше. Нравственный долг? Мы не верим ни в нравственность отдельного человека, ни в нравственность какого-либо социального строя. В немецких городах в магазинах продавались книги и предметы религиозного культа, а в лесах дымили крематории…
Конечно, можно бежать от мира на необитаемый остров. Но полно, можно ли? И потому не удивляйтесь, что мы судьбе Робинзона предпочитаем мечту о судьбе Форда, вместо возврата к природе выбираем капитализм. Ответственность за мир? Но разве человек в таком мире, как наш, может отвечать за самого себя? Мы не виноваты в том, что мир устроен так скверно, и не хотим умирать ради того, чтобы его изменить. Мы хотим жить, вот и все».
— Вы хотите бежать из Европы в поисках гуманизма, — сказала приятельница поэта, филолог-классик.
— Нет, прежде всего, чтобы спастись. Европа погибнет. Мы живем тут изо дня в день, отгороженные призрачной плотиной от вздымающихся вокруг нас волн, которые, хлынув, зальют ценные бумаги, протоколы конференций, затопят собственность, «черный рынок», полицию, сорвут с человека свободу, как одежду. Но кто знает, на что способен человек, решивший защищаться? Крематории погасли, но дым их еще не развеялся. Я не хотел бы, чтобы наши тела пошли на растопку. И кочегаром быть не хотел бы. Я хочу жить, вот и все.
— Верно, — сказала с бледной улыбкой приятельница поэта.
Поэт молча прислушивался к нашему короткому спору. Он большими шагами ходил по спальне, поддакивал и нам и своей приятельнице и улыбался отрешенной улыбкой, словно человек, случайно забредший в чужой мир (такой позицией, а также длиной поэм славилась до войны его аналитическая, созерцательная поэзия), а потом, за ужином, приготовленным его молчаливой и хозяйственной женой, выпив немало отечественной водки, которая развязывает языки поляков независимо от их пола, политических взглядов и вероисповедания, поэт, катая в пальцах хлебные шарики и бросая их в пепельницу, рассказал нам следующую историю.
IIIКогда советские войска в январе прорывали фронт на Висле, чтобы одним мощным рывком приблизиться к Одеру, поэт, вместе со своей женой, детьми и приятельницей, филологом-классиком, жил в одном из крупных городов на юге Польши, где его приютил после восстания в служебной квартире при городской больнице знакомый врач. Через неделю после начала наступления советские танковые части, разбив неприятеля под Кельце, ночью неожиданно форсировали речку, защищавшую город, и, соединившись с пехотой, без артподготовки, ворвались на северную окраину, сея панику среди немцев, занятых эвакуацией своих служащих, документов и узников. Бой шел всю ночь; утром на улицах города появились первые советские патрули и первые танки.
Персонал больницы, как и все жители города, со смешанным чувством смотрел на грязных, обросших и промокших солдат, которые, не торопясь, но и не замедляя шаг, сосредоточенно двигались на запад.
Потом по тесным и извилистым улицам города прогромыхали танки и сонно, флегматично потянулись прикрытые брезентом обозы, конная артиллерия и кухни. Время от времени русским сообщали, что в таком-то подвале или в саду прячутся затерявшиеся, запуганные немцы, которые не успели бежать; тогда несколько солдат неслышно соскальзывали с повозки и исчезали во дворе. Вскоре они выходили, сдавали пленных, и вся колонна сонно двигалась дальше.