Тадеуш Боровский - Прощание с Марией
— Скажи ему, что я куплю сигареты, золото, фотоаппараты, почтовые марки, ну и прочее — в любом количестве, — сказал варшавянин.
Солдат внимательно слушал, хмуря белые брови.
— Я шел сразу же за передовыми частями, так что у меня кое-что есть, — ответил он. — Найдете мне комнату в городе?
Варшавянин широко улыбнулся, достал из кармана листок бумаги, авторучку и стал объяснять солдату дорогу, пользуясь десятком английских слов, которые запомнил, торгуя с армейскими. Женщина и солдат сосредоточенно склонились над листком. Я вышел в коридор и захлопнул за собою дверь купе. Вагон мерно покачивался, постукивая колесами на стыках. Только мелькающие за окном телеграфные столбы да вращающийся вокруг невидимой оси ландшафт указывали на то, что поезд мчится с огромной скоростью. В купе варшавянин, поудобнее устроившись на плюшевом диванчике и прикрыв голову плащом, начал дремать. Альбинос с синими ногтями сел рядом с женщиной и положил ей руку на колено. Женщина укоризненно покачала головой, но этим ее протест и ограничился. Я опустил окно. В лицо хлынул влажный холодный воздух, смешанный с удушливым липким паровозным дымом, который стелился по полю, словно клейкий пух.
Интересно, подумал я, все ли женщины пахнут одинаково. Они пользуются разными духами, носят разных фасонов платья, — но всегда ли одинаково пахнет обыкновенное женское тело, вымытое в горячей воде? Еврейки летом пахли тухлой кровью, они ходили в советских ватниках, а потом шли в газовую камеру и пахли горелым мясом. Если она поехала в город, думал я дальше, то вряд ли пережила эвакуацию. Конечно, могло и не открыться, что она еврейка, к счастью, Талмуд не требовал обрезания от женщин — да и как это, в конце концов, можно сделать? Но в Равенсбрюке перед самым концом войны арийки тоже шли в газовую камеру. У нее могли опухнуть ноги, она могла заболеть чесоткой или простудиться, могла схватить понос или, наконец, просто исхудать, она всегда очень заботливо следила за фигурой.
Из соседнего купе вышел немец в золотом пенсне. Прихрамывая и сутулясь, он стал прохаживаться по коридору.
— Нет ли у вас случайно сигареты, коллега? — спросил он, остановившись у окна, спиной к купе.
— Я из лагеря, — ответил я немцу. Дружелюбно улыбнулся и похлопал себя по пустым карманам.
— Да, нынче всем нам хорошо, — вздохнул немец. Сказал, что по профессии он техник, но теперь вынужден заняться физическим трудом, во время войны его записали в партию. Сейчас это не помогает ни ему, ни его жене. Три года он был на Западном фронте, строил укрепления, ранен осколком бомбы. Пришлось оперировать ногу и простату.
— Это нам тоже не помогает, — добавил он, вяло усмехнувшись.
Нужно ждать и копить деньги, подумал я. Хотелось бы написать обо всем, что я пережил, но никто во всем мире не поверит писателю, который пишет на чужом языке. Это все равно что убеждать деревья или камни. К тому же моим пером двигала бы не мировая любовь, а мировая ненависть, а это непопулярно. Интересно, что бы я сделал, если б узнал, что она все-таки жива? Не знаю, осторожно подумал я, слишком часто я мысленно раздеваю донага встреченных на улице женщин.
Было уже совсем темно, когда поезд подошел к станции. Редкие фонари на высоких столбах едва светились во тьме желтушным светом. Станционные здания укрывали перрон густой черной тенью.
С перрона доносились выкрики, топот ног, скрип багажных тележек, свистки железнодорожников. Из американского экспресса с шумом выскакивали солдаты и, забросив за спину свои армейские ранцы, взбегали по лестнице на вал, отделяющий вокзал от высоко расположенного города. Возникнув на минуту в ярком свете фонарей на гребне вала, они тотчас растворялись в темноте. Издалека долетали их выкрики, смех и свист.
Варшавянин спрыгнул из тамбура прямо на землю и принял у меня чемоданчик. Американский солдат с синими ногтями заботливо ссадил женщину с высокой подножки и забрал у нее свой портфель. Она взяла американца под руку. Пожелав нам спокойной ночи, они, топоча, взбежали по деревянной лестнице и исчезли за валом вместе с другими.
— Сегодня нам негде спать, — благодушно сказал варшавянин. — Пойдем тут к одному, только, знаешь, у него малость бабами воняет.
— Ты что-нибудь выторговал у ковбоя за комнату? — спросил я, когда мы проходили по перрону. Отдав билеты контролеру в фуражке с околышем, мы направились к лестнице.
— Главное — завязать контакт, сойтись с человеком поближе, — сдержанно ответил варшавянин.
— Зачем даром отдал? — разозлился я. — Уж лучше б мы себе ее забрали, вполне свеженькая бабенка, разве что чуть полноватая.
— Она же старше тебя, ты видел.
— А я как раз люблю таких!
— Ну, мой милый, откуда я мог знать — ты всегда говорил другое, — удивился варшавянин.
— А ты всегда знаешь только то, что тебе выгодно, — огрызнулся я.
Локомотив загудел, экспресс двинулся дальше. Освещенные окна скользнули по перрону, по сгоревшим домам и вагонам и исчезли во рву.
— Э, парень, да тут доллары под ногами валяются — всех не соберешь! Здоровья не хватит! — сказал варшавянин, пренебрежительно пожав плечами.
Мы медленно шли по гравию. У самой лестницы догнали хромого, который тащил огромный рюкзак и чемодан. Опираясь на тирольский посох и волоча несгибающуюся ногу, он неловко взбирался по ступеням.
— Господа, вы случайно не видели, куда пошла моя жена? — спросил хромой, когда мы вместе вышли на темную улицу, бегущую между руинами.
— Нет, случайно не видели, — ответил я. И подумал: очень по душе мне эти опустевшие немецкие города, тихо гниющие под дождем и солнцем, словно падаль. Кто вдыхал дым крематория, тот способен оценить прелесть подвального запаха заброшенных немецких руин. По душе мне эти люди — они живут в ожидании грядущих событий, будто в ожидании поезда, который все проносится мимо, и довольствуются поношенными костюмами, идеями, женщинами. Я мог бы без устали бродить по выжженным улицам этих городов и каждый раз переживать заново минуты счастья. Существует ли на свете другой край, который больше был бы для меня родиной?
— Впрочем, я имел видеть твою жену, — на ломаном немецком сказал варшавянин. С минуту он шел молча, потом добавил: — Она пошла с негром! So eine Frau![111]
Он зло усмехнулся и согнул локоть, выражая таким образом свое восхищение женщиной.
— Жаль, — сказал хромой. Он пересек с нами мостовую и тяжело шагал под деревьями, волоча ногу по опавшим шелестящим листьям.
— Жаль, — откликнулся я.
— У вас случайно нет сигареты? — спросил хромой у варшавянина.
— У меня случайно нет сигареты, — терпеливо ответил варшавянин.
— Спокойной ночи, господа, — сказал хромой, коснувшись рукой, в которой держал посох, полей тирольской шляпы с белым эдельвейсом.
— Спокойной ночи, — сказал варшавянин. Немец в золотом пенсне повернулся и, волоча ногу, стал переходить улицу.
— Спокойной ночи, спокойной ночи! — пропел я вслед ему.
Варшавянин тихонько прыснул. Я громко, фальшиво засвистел — эхо разнеслось по пустынной улице, — залихватски потер руки и крепко хлопнул варшавянина ладонью по спине.
Январское наступление
Перевод Е. Гессен
IЯ расскажу сейчас короткую, но поучительную историю, услышанную мной от одного польского поэта, который вместе со своей женой и приятельницей (филологом-классиком по образованию) отправился в первую послевоенную осень в Западную Германию, чтобы написать цикл очерков изнутри того чудовищного и вместе с тем комического тигля народов, который угрожающе бурлил и кипел в самом центре Европы.
Западная Германия кишела тогда табунами людей — голодных, отупевших, смертельно перепуганных, опасающихся всего на свете, не знающих, где, на сколько и зачем они задержатся, людей, перегоняемых из городка в городок, из лагеря в лагерь, из казармы в казарму и столь же отупевшими и перепуганными тем, что они увидели в Европе, молодыми американскими парнями, которые прибыли сюда в роли апостолов, чтобы завоевать и обратить в свою веру материк, и, обосновавшись в своей зоне оккупации Германии, принялись усиленно обучать недоверчивых и неподатливых немецких бюргеров демократической игре — бейсболу и основам взаимного обогащения, обменивая сигареты, жевательную резинку, презервативы, печенье и шоколад на фотоаппараты, золотые зубы, часы и девушек.
Воспитанные в поклонении успеху, который зависит только от смекалки и решительности, верящие в равные возможности каждого человека, привыкшие определять цену мужчины суммой его доходов, эти сильные, спортивные, жизнерадостные, полные радужных надежд на уготованную судьбой удачу, прямые и искренние парни с мыслями чистыми, свежими и такими же гладко отутюженными, как их мундиры, рациональными, как их занятия, и честными, как их простой и ясный мир, — эти парни питали инстинктивное и слепое презрение к людям, которые не сумели сберечь свое добро, лишились предприятий, должностей и работы и скатились на самое дно; в то же время они вполне дружелюбно, с пониманием и восхищением относились к вежливым и тактичным немцам, которые уберегли от фашизма свою культуру, а также к красивым, крепким, веселым и общительным немецким девушкам, добрым и ласковым, как сестры. Политикой они не интересовались (это делали за них американская разведка и немецкая пресса), полагали, что свое они сделали, и стремились вернуться домой, отчасти от скуки, отчасти от ностальгии, а отчасти опасаясь за свои должности и карьеру.