Павел Кодочигов - На той войне
Немцев с того бугра выбили ночью, пошли дальше. Разгорелись новые бои за новые высоты, поселки и деревни.
* * *
Потери среди медиков росли. На станции Пундуры Маша Семенова и Дуся Кузнецова под один снаряд попали. Отделались легко, в своей санроте поправились. Потом вот Ларионова. За ней фельдшера Бочая ранило, пожалуй, не вернется больше. Вместо него прибыл Семен Переверзев. Сам в батальон напросился, надоело ему начальником аптеки быть. Недели через две пошел взять пробу воды в только что отбитом у немцев поселке и попал под минометный обстрел. Переверзеву бы в кирпичном здании школы укрыться, а он неуязвимым себя считал — с начала войны на передовой! Шел себе потихонечку и только за угол школы завернул, мина его и подцепила. Два осколка в ногу! Тоже вряд ли вернется в полк.
Кто следующий?
9
К концу смены хирург Тимошин попросил Любу Филиппову:
— Есть один тяжелый. Посиди с ним ночку. Ампулу крови влей. Капельно. Станет плохо — буди меня.
Стоял теплый и светлый вечер. Где-то далеко стреляли тяжелые орудия, а в Нитаури, маленьком, почти не тронутом войной поселке, настаивалась тишина. Возвышавшийся над округой светлый костел в лучах закатного солнца казался розовым. Такими же казались подушки, простыни и рубашки раненых.
Молодой, с большими сильными руками, солдат был плох. Люба и Тимошин решили выходить его во что бы то ни стало. Люба вытерла ему губы смоченным в воде тампоном, принялась готовить капельницу. После большой потери крови вены слабые. Придется делать венесекцию. Скальпель уже был в руке, как появилась Клава Отрепьева:
— Твой «старшой» пришел.
— Ой, — не удержалась Люба. — Живой? Рыжие глаза Клавы смеялись:
— Раз пришел, то живой. Можешь повидаться, но мне скоро на дежурство.
Люба и обрадовалась приходу Саши, и огорчилась — не вовремя. Сразу сказала ему об этом.
— На пять минут? Я столько километров отмахал, а ты, понимаешь ли, недовольна.
— Да довольна, Саша, очень даже довольна, но послеоперационный у меня на руках.
— И подмениться нельзя?
— Тимошин меня лично попросил.
— Тимошин! Только и слышу от тебя о нем. Если Тимошин тебе дороже, чем я, то другое дело.
— Ну зачем так, Саша? Да мы все в Тимошине души не чаем. Самых тяжелых несем к нему. Он уже отработался, мы снова к нему: «Доктор Тимошин, доктор Тимошин, двое поступили — посмотреть страшно! Прооперируете их?» ~ «Да что вы, девчонки, я уже на ногах не стою». — «Доктор Тимошин, ну пожалуйста!» И думаешь, он когда-нибудь отказал? И я не могу оставить беспомощного человека.
— Да ничего ему не сделается за полчаса...
— Саша! Если ты ничего не понимаешь в нашем деле, то лучше помолчи, — возразила Люба и, чтобы смягчить прорвавшееся раздражение, попросила уже другим тоном: — Ты приходи тридцатого, часов в пять. Хорошо?
— И что будет тридцатого?
— День именин Веры Красавиной, Нади — жены доктора Финского и моих. Вера, Надежда, Любовь — слышал о таком празднике? Придешь?
— Не знаю. Я тоже не вольный человек, а тебе опять кого-нибудь могут «поручить».
— Могут, Саша, но ты все-таки приходи. Девчонки хотят с тобой познакомиться, а то пришел — ушел, и нет тебя. До свиданья. Побежала я.
После памятного разговора у оврага они сумели встретиться всего два раза. У Святогорского монастыря, куда замполит Коршунов отпускал всех свободных сестер и санитарок поклониться могиле Пушкина, и под Новоржевом. Пошла Люба постирать белье на речку Сороть, Саша там и нашел ее. Тогда все было по-другому. После двухсуточного дежурства ее сморил сон. Проснулась часа через три, и до того стыдно было, что долго боялась открыть глаза и взглянуть на Сашу, а ему и в голову не пришло обидеться, а сегодня рассердился. Ну ничего, придет в другой раз, она ему все объяснит, успокаивала себя Люба, а на душе было смутно, будто она провинилась в чем-то.
Первая послеоперационная ночь самая тяжелая. Дотянет больной до утра — можно надеяться на его выздоровление.
— Смотри не умирай у меня! — пригрозила ему Люба, снова смочила губы тампоном, ввела в вену иглу Дюфо и присела рядом с капельницей. В ампуле двести двадцать пять кубиков крови, а вытекает из нее по пятьдесят капель в минуту. Долго сидеть Любе, обо всем можно передумать.
В полночь в коридоре раздались шаги, послышались голоса. Тимошин с замполитом, догадалась Люба, — они каждую ночь делают обход.
— Ну как? — спросил хирург.
— По-моему, неплохо.
— Посмотрим, посмотрим, — Тимошин нащупал пульс, послушал дыхание и поднял на Любу веселые выспавшиеся глаза. — По-моему, тоже вполне прилично. А как другие?
— Раненного в грудь посмотрите, доктор. Не нравится он мне.
Хирург прошел к больному и нахмурился:
— Да... Снимите-ка повязку. Ого! Придется откачивать. Большой шприц, Люба. Лампу поближе, — приказал сопровождающему его санитару.
Он был из новеньких. Увидел, как толстая игла все глубже входит в человеческое тело, как шприц наполняется кровью, — голова у него закружилась, рука дрогнула, лампа оказалась на полу. Вспыхнул разлившийся керосин. И быть бы пожару — вначале растерялись и Люба, и Коршунов, — если бы не самообладание хирурга. Он на секунду повернул голову и негромко сказал:
— Люба, быстро запасную лампу. Яша, туши. Набрасывай одеяла, а этому растеряхе по щекам надавай, чтобы в себя пришел. Да не так. Люба, покажите комиссару, как это делается, а то он боится, как бы его в рукоприкладстве не обвинили, — и продолжал отсасывать гемоторакс.
Пожар был ликвидирован, и все обошлось. Едва держащегося на ногах санитара Тимошин отправил на улицу и удивился:
— Война идет четвертый год! Откуда такие слабонервные берутся?
Замполит улыбнулся:
— Одно дело воевать, Тихон, и совсем другое — в санбате служить. Помнишь, как ты меня первый раз по палаткам водил? Я после той экскурсии три дня куска хлеба не мог проглотить.
— Ну уж? — не поверил Тимошин. — А я всем рассказываю, как ты у нас быстро прижился.
— Знал бы ты, чего это мне стоило! И санитар привыкнет, но голодным несколько дней походит. Пойдем дальше, Тихон?
— На Любиного подшефного еще раз взгляну, и пойдем. Кажется, и на самом деле все нормально, следите за ним, Люба, и, чуть что, сразу за мной.
* * *
Второй час продолжается застолье. Все ему рады. С начала войны лишь в канун наступления нового, сорок четвертого года устроили праздник. Елку срубили, игрушек из марли, ваты и консервных банок наделали и до утра пели, плясали и дурачились. Нынче торжество поскромнее. Собрались на него ближайшие подруги Веры, Надежды и Любови, из мужчин только майор Финский, не самый веселый человек в санбате, но смех не утихает, разговоры и песни сами собой льются.
Люба, чуть забудут про нее, горбится так, что косы никнут. Саша не пришел, а без него и праздник не в праздник. Ее пытаются утешить:
— Нельзя, значит. Над ним начальство есть.
Люба это понимает, но она хорошо помнит последний разговор, в нем видит корень зла, и до того тоскливо становится Любе, что протягивает свою кружку майору и просит налить ее «с верхом».
— Тебе? — удивляется Финский.
— Почему бы мне и не напиться, доктор. Раз в жизни и до чертиков.
Чокается, торопливо выпивает. Не полную кружку налил ей Финский, но и от малости передергивает Любу, обжигает внутри, начинает кружиться голова.
— Ой, девочки! — врывается в комнату Клава Отрепьева. — Что сейчас было, что было! Привезли парня без обеих ног, а первой группы крови не оказалось. Жалко мне его стало, я и предложила «качнуть» из меня кубиков триста. Только взяли, замполит откуда ни возьмись. Отматерил всех: «Почему опять у Отрепьевой берете? Два донора у вас — она да Прокофьева?» Я ему объясняю, в чем дело — и слушать не хочет. Не видела я таким Коршунова. Как с цепи сорвался. Кто ему досадил сегодня, признавайтесь? — Заметила, что Саши нет, поняла, почему сидит такая тихая Люба, и завела «Синий платочек». Песню подхватили и спели хорошо. Клава убежала. Вслед за ней, чтобы не разреветься у всех на глазах, незаметно ушла и Люба.
Саша пришел к шапочному разбору.
— Что случилось? Где Люба? — спросил, почувствовав недоброе к нему отношение.
— Да вот ждала вас, ждала, да все жданки потеряла.
— Не мог я раньше, понимаете ли.
— А теперь она не может. Довели девушку не знаем до чего и нам праздник испортили, товарищ старший лейтенант.
Отругали, пристыдили, прежде чем провести к Любе, но только оставили их вдвоем, начался артиллерийский обстрел. Люба убежала. Все убежали — поступила команда укрыть раненых в окопах. Било тяжелое орудие. Не часто, но точно. Снаряды ложились в расположении санбата, ближайших домов и на улице. Любы не было долго, пришла запыхавшаяся:
— Чуть Клавку Отрепьеву не потеряли! Она в приемной дежурила, рядом с крыльцом, а снаряд прямо в него угодил. Ее взрывной волной об стенку ударило. Очнулась — света нет, фонарик найти не может. В коридор выбралась, кричит и сама себя не слышит и идти не знает куда. Наши фонари увидела, пошла на них. И чего немцы стрелять надумали? Три дня тихо было, и ни с того ни с сего...