Лев Якименко - Судьба Алексея Ялового
— Держи-и! Тю-ю!
— Ще одного активиста разденем!
— Хату спалить, щоб не загоняв в коммунию!
Была одна могильная минута, когда толпа остановилась прямо у их двора, напротив хаты. И вдруг умолкла. Стояли, смотрели. Казалось, кто-то первым шагнет во двор и…
Выпрямившийся татусь, лицом к толпе, замершая у порога бабушка…
Но помедлившая было стрелка судьбы вдруг освобождение дрогнула. Будто ветер прошел, толпа качнулась, вновь зашумела, нестройно двинулась по улице.
— …Микола-угодник! — только и сказала бабушка.
О эта слепая мстительная стихия! Сама она часто не сознает, что делает и чего хочет.
Чем бы это все закончилось, неизвестно. Горячие головы кричали — надо самим землю делить. В Пищаливке разделили, и ничего, сеют уже. В другом селе потребовали, и церковь вновь открыли. А потом пронесся слух: идет отряд из города, милиция на конях…
В тот памятный день Алеша оказался в степи. Каким ветром туда его занесло? В селе пусто было, кое-где старухи копались в огородах, он и подался после школы в степь. И увидел стоявший трактор и бричку с мешками зерна и поднятой оглоблей, над ней натянут брезент, вроде палатки, от солнца. Бабы — одни под брезентом, другие вокруг трактора и брички — что-то мирно они были настроены, ни вил, ни рогачей не видно, прикрывались платочками, дремали. И колхозники-мужики, будто их не касалось, тут же сидели; Илько спал возле трактора на телогрейке.
Легковая машина выскочила неожиданно из-за могилы — насыпного кургана, — черная, похожая на фаэтончик, и прямо по стерне направилась к трактору.
Женщины повскакивали, все пришло в движение… Машина, скрипнув тормозами, остановилась. Глухо рокотал мотор. Приоткрылась дверца, вылез высокий, худой, со шрамом на подбородке. Кто-то из мужиков узнал, негромко сказал:
— Поплавский, голова райисполкома. В глубине машины угадали смело подступившие бабы и начальника районной милиции. Не по-обычному, в «гражданском», не улыбался, глаза цепкие, настороженные… «Без оружия», — пронеслось. И тут же: «Може, сховалы…»
И вновь установилась тишина. Лишь напряженное вздрагивающее биение мотора, сдержанное дыхание затаившейся толпы.
Поплавский привычным движением поднял руку, очевидно призывая к вниманию, хриплым голосом выкрикнул: пора кончать, надо разойтись по домам, земля будет…
И ничего больше не успел он сказать.
— Ишь разумный!
— Гладкий який!
— Землю давай!
— Зерно…
— Скотину верните!
— Реманент…
— Сиять треба!
— …С голоду пухнуть будем. Диты помрут!
— Хватай его, бабы! В заложники! Не выпустим, пока нашу землю не отдадут!
— Зерно!..
— Коней!..
— И того тягнить из машины!
Поплавский, как только закричали, нырнул в машину. Бабы с двух сторон остервенело тянули дверцы. Шофер рванул с места, кто-то ойкнул, машина пробилась через толпу, и тотчас на всю степь — тревожный милицейский свисток.
Из широкой балки на разномастных лошадях зарысили милиционеры. Они развернулись широким полукругом.
Кони всхрапывали, высоко задирали головы, всадники придерживали их.
Казалось, толпа должна была броситься назад в село — дорога туда оставалась свободной. На это, видимо, и рассчитывали: припугнут милицией — и все. Но бабы сбились плотнее, почему-то окружили со всех сторон трактор, словно он мог стать им опорой и защитой.
Всадники приближались, замедляя бег коней. И вот конские морды со вспененными удилами оказались перед самой толпой.
Отчаянно режущий женский крик:
— Тягнить их с коней!
— Хватай!
Женские платки замелькали между лошадей.
Откуда-то вынырнувший Илько подхватил заметавшегося Алешку, подбросил на повозку с зерном, покарабкался сам. Сверху видно все было с поразительной отчетливостью.
Одного милиционера стащили, мелькнул рыжий чуб, фуражка отлетела в сторону, Трофимова жена рвала на нем портупею — видно, саблю хотела снять. Тогда другой милиционер, узкоглазый, вертясь на высоком сером в яблоках жеребце, оскаля зубы, взмахнул нагайкой… Трофимова жена ойкнула, отлетела в сторону, приседая, нащупала кровавый рубец, вспухший сзади на шее.
От брички метнулась высокая, гибкая Мария Коновалец, в ее руках был железный шкворень, — когда она только успела его вытащить! Хищно подпрыгнув, она ахнула им полного милиционера с усами, тот шатнулся, но усидел в седле.
Марию в отместку рубанул нагайкой другой милиционер, видна была только его натянутая спина, коричневая шея со вспухшими по бокам желваками. Мария отскочила к бричке, платье лопнуло на плече.
Алеша хорошо видел ее сведенное судорогой лицо, сухие осатаневшие глаза… И заскрипела зубами, как в страшном сне:
— «Максим» бы сюда, «максим»!..
Платок где-то потеряла, жесткие черные волосы рассыпались, прикрывая кровавый рубец на плече, руки приподняты, сжаты в кулаки, дрожат, словно на рукоятках пулемета.
Алеша враз вспомнил: говорили, была она пулеметчицей в банде. А потом прибилась в село с невзрачным тихим мужичонкой, жила незаметно. Коротконогая двенадцатилетняя Одарка, двоюродная сестра Марии, по пути из школы, по неясным своим соображениям как-то таинственно осведомила Алешу: Мария ничего не боится, зла, як чертяка… Дитей только не хоче, вот и ездит часто в город. «Аборты делает три раза в год», — шепнула Одарка, видно, подслушанное среди взрослых. Слова такого слыхом не слыхивал Алеша, понял — что-то стыдное, но расспрашивать не решился.
И вот эта таинственная Мария теперь, перед самыми глазами Алеши, привалившись к бричке, загнанно зыркая по сторонам — то на всадников, подавшихся назад, то на разбегавшихся женщин, с неутоленной мстительной жадностью, будто в беспамятстве, стонала:
— Пулемет бы сюда, пулемет!
А в степи драма уже переходила в комедию.
Вернулась машина без начальственных седоков, и молоденький шофер во франтоватой серой кепке с коротким козырьком решил, видимо, позабавиться.
Он приметил отделившегося от толпы дядька Ивана, — тот по какой-то странной кривой, чертившейся между возможным направлением на село и дальним степным курганом, достойно удалялся от событий, принявших столь нежелательный характер; само это удаление не должно было походить на позорное бегство, оно должно было свидетельствовать о независимости поступков, изображать некую непричастность. «Я тут ни при чем… Я удаляюсь…. Иду в степь… У меня свои дела», — казалось, выписывала эта кривая, скорее даже не кривая, а короткие зигзаги, некое колебательное движение в пространстве.
Но хулиганистый шофер придал этому движению другую форму. Он, не разбирая дороги, ринулся на дядька Ивана. Во все свое металлическое горло рыкнула сирена, дядько Иван от неожиданности подпрыгнул и метнулся вбок. Машина за ним. Дядько Иван понесся по прошлогоднему жнивью скачками, высоко задирая ноги. И следом за ним — машина. Чуть отпустит, дядько Иван приостановится, оглянется, не успеет дух перевести, а на него вновь несется воющее, подпрыгивающее на буграх чудовище с двумя глазами-фарами, слепяще вспыхивающими под солнцем. Дядька Ивана вновь срывало с места… Он попытался повернуть к трактору, чтобы нырнуть в толпу, но шофер направил машину наперерез, устрашающе рыкая сиреной, заставил отвернуть в степь.
Дядько Иван в полном беспамятстве решил, что соревнование с машиной он сможет выдержать, лишь предельно облегчив себя, по примеру тех солдат, которые покидали поле боя не совсем достойным образом. Рухнув в первую попавшуюся яму, он начал поспешно снимать сапоги… Машина неумолимо надвигалась на него, грозно взблескивая фарами, ревя своими сигналами. И дядько Иван не выдержал этой настойчивой атаки машины, с которой он впервые в жизни столкнулся столь близко, с глазу на глаз.
Он поднялся — одна нога в сапоге, другая в разматывающейся портянке — и вновь тронулся в бег. Время от времени оборачиваясь, он показывал фигу надвигающейся дымящей, гудящей черной коробке.
— На тоби, чортяка, та отчепись! На тоби, чортяка, та отчепись… — повторял он, как заклинание.
А потом, с храпом хватая воздух, остановился, повернулся к машине и обреченно поднял руки. Понимай как хочешь. Как побежденный солдат, сдавался он в плен?.. Или возопил этими поднятыми руками: «Дави, так твою перетак!..»
Шофер подъехал к нему, остановился, открыл дверцу, гостеприимно показал на сиденье: садись, мол! Как будто для этого только он и гонялся за дядьком Иваном.
Дядько Иван покачал из стороны в сторону мокрой головой — картуз потерял где-то во время бега — и «скрутил» в ответ здоровенную «дулю»…
На следующий день тем из «выходцев», кто не вернулся в колхоз, нарезали землю, а колхозники уже с вечера, стремясь наверстать утраченные дни, начали пахать и сеять.