Тейн Фрис - Рыжеволосая девушка
— Везет нам с союзничками, — насмешливо сказал как-то Эдди. — До войны Гитлер и Муссолини были главной надеждой и утешением английских консерваторов!
Я возразила: ведь каждый видит, сколько энтузиазма и мужества проявил английский народ в этой войне.
Все рассмеялись, а Йохан заметил:
— Это ты очень хорошо сказала: английский народ. Он хочет сражаться и сражаться… и этого, конечно, нельзя недооценивать. А вот господа у руля правления? Разве они так же охотно воюют?
Я поняла, что на свете существуют вещи, о которых я никогда не подозревала, точно так же как были вещи, совершенно не известные моим товарищам. Я знала гораздо больше, чем многие из них, но тут я поняла, что одно дело — знать несущественное, а другое — знать действительно важное; именно последнее было для меня наиболее чуждым и неясным. Я видела, что их знание людей и жизни непосредственно вытекает из условий, в которых они живут. Франс в молодые годы работал на металлургическом заводе. Затем он стал профсоюзным работником (вот откуда у него приличный коричневый костюм, воротничок и тщательно завязанный галстук, подумала я немного насмешливо). Его жена, больная туберкулезом, лежала у родственников в Хиллегоме. Изредка он ходил туда навещать ее и после каждого визита был тихим, молчаливым; только по прошествии нескольких дней он снова делался словоохотливым, его обуревала жажда подвигов, ему не терпелось вынести на обсуждение новые планы; я замечала каждый раз, что два-три из них оказывались совершенно фантастическими. Рулант был каменщиком. Еще в молодые годы он стал коммунистом. Его выдвинули кандидатом на выборах в члены муниципалитета; он рассказывал мне — правда, позднее, — что побоялся взяться за это дело. Он бродил по провинциям Северная Голландия и Южная Голландия, отмечался на бирже труда, промышлял мелкой торговлей, проводил беседы с рабочими, корчевал пни; в дни мобилизации Рулант работал в Роттердаме и пережил там бомбардировку. Когда в Амстердаме подготавливалась февральская забастовка, он распространял воззвания на гарлемских заводах; немецкая разведка охотилась за ним, и вскоре он ушел в подполье. Как-то вечером, провожая меня на урок стрельбы вместо Франса, Рулант рассказал мне, что его чуть не хватил удар, когда партийный инструктор явился к нему домой и сказал, что его направляют в ряды вооруженного Сопротивления. Я была поражена. Неужели человек, который кажется таким бесстрашным, уверенным в себе, может испытывать страх? Он, очевидно, заметил мое удивление: серые глаза его затуманились. Потирая свой квадратный подбородок, он медленно сказал:
— Да… Я никогда раньше никого не убивал… Даже курицы не зарезал и мухи не убил. И вдруг суют тебе в лапы этакую «пушку» и говорят: «Стреляй! Стреляй в людей!..»
— Какие же это люди? — возразила я.
— Разумеется, фашисты й изменники родины — сволочь, давно потерявшая право на существование. Но попробуй всадить пулю в живое существо, в молодчика, которого ты никогда и не видел…
Знаешь, Ханна, — поспешно добавил он, — если попадаешь в лапы кому-нибудь, кто тебя бил и мучил, или если тебе известно, что он схватил кого-то из твоих товарищей и измывался над ним, или же ты несколько месяцев просидел в концлагере и на себе испытал, как они обращаются с людьми… тогда дело идет гораздо легче.
— Рулант, — спросила я, — неужели так трудно представить себе, как фашисты обращаются с людьми?
Он вздохнул, вращая барабан старого револьвера:
— Да, по правде сказать, я с трудом могу себе представить; всякий раз мне приходится подстегивать себя и вспоминать о всех тех, кто погиб или казнен ими…
— Со мной другое дело, — сказала я. — Я точно знаю, почему буду стрелять!
Франс, Рулант, да и большинство членов группы никогда не распространялись о том, что они делают. Иначе держал себя Йохан, сын огородника из польдера Гарлеммер Меер; до войны он состоял членом всяких комитетов безработных и руководил различными кампаниями сельскохозяйственных рабочих. Он охотно делился воспоминаниями.
— Эдди, ты помнишь о пожаре на товарном поезде? А ты, Рулант, не забыл еще о налете на склад в Арденхауте, где мы захватили боеприпасы на целых полгода? А об этом офицере-эсэсовце в городском парке, которого мы спешили похоронить, так как вдали уже показалась немчура?
Остальные обычно старались заткнуть ему рот, иногда шутливо, а порой и довольно грубо. Каждому из них было что порассказать о своей жизни, у каждого был свой особый характер, и они все больше занимали мои мысли по мере того, как я ближе знакомилась с ними. Мне казалось, что Йохану подобные воспоминания помогали выполнять задание, подобно тому как Рулант всякий раз напоминал себе о злодеяниях, совершенных бандитами, которых ему предстояло убить. К концу лета я точно знала, кто из членов группы был коммунистом; одни сами мне об этом сообщали; другие прямо не говорили, но тем не менее своими высказываниями во время обсуждений наших планов доказали, что они коммунисты. Впрочем, все мужчины в группе перенесли одни и те же испытания в жизни — дни кризиса, политику правительства Колейна[8], хождение на биржу труда, забастовки, поиски работы, — пережили те мрачные и беспокойные годы, которые отняли у них лучшую, молодую пору их жизни; они часто вспоминали имена и факты, ничего мне не говорившие, и все горячо реагировали. Никто не оставался безучастным. И вывод, который они делали из всех разговоров — причем с ним соглашались коммунисты и некоммунисты, — был один: после войны жизнь будет другой.
Она не может остаться такой, какой была, — с ее вечными заботами, рано стареющими женщинами, неуверенностью в завтрашнем дне и зависимостью от слепого случая. Это должна быть настоящая, человеческая жизнь. Я слышала, как о том же самом говорил и бакалейщик, этот известный молчальник; к своему удивлению, я заметила, что он религиозный человек, из тех, кто исповедует свою религию, не навязывая ее другим; всегда он был спокоен, исполнителен и благоразумен, такими я представляла себе первых христиан; он почему-то называл меня «дитя человеческое», почему, я не знаю — ему временами приходили в голову странные мысли. Это обращение он применял обычно в торжественных случаях, но иногда и в будничной обстановке. Он, например, говорил: «Это дитя человеческое, Ханна, поступила правильно, отыскав дорогу к народным мстителям». Или же просил: «Будь добра, дитя человеческое, налей мне кружку чаю».
Благодаря бакалейщику в нашей группе до сих пор еще имелся запас чая и кое-каких продуктов, которые остальное население получало в ничтожном количестве, а то и совсем не получало…
Меня часто удивляло, почему жизнь не вызвала у этих людей — по крайней мере у большинства из них — ни ожесточения, ни злобы. Всем им было присуще какое-то неискоренимое свойство, позволявшее им взирать на людей и на вещи с надеждой, какая, мне казалось, свойственна лишь молодежи. Случалось, что на моих товарищей вдруг нападала веселость; тогда в нашем штабе смеялись и пели.
Я довольно скоро поняла, что не только оккупация и движение Сопротивления научили этих людей так жить и так думать. Хотя, возможно, теперь жизнь их была ярче и содержательнее, чем до войны. Ведь все они вынуждены были бороться за жизнь; им всегда приходилось преодолевать враждебный встречный ветер и плыть против течения. Они действительно должны были удивляться й даже чувствовать некоторую растерянность, когда внезапно их борьба бывала прервана. Я раздумывала над своей собственной жизнью: она протекала без особых потрясений, со всех сторон огражденная от опасностей, — от дома до школы и от школы до университета; мне казалось, будто все эти долгие годы я шла в самой гуще жизни как бы во сне, не имея сил проснуться.
Напрасная поездка
Неожиданно пришло известие от Ады. На сей раз это была открытка с видом. Я поспешила в Амстердам. Ада сообщила мне страшную новость; эта новость, разрядив напряжение, созданное долгой неизвестностью, вызвала новые мучительные волнения — Таню отправили в концлагерь Вестерборк.
Погруженная в молчание, я упорно думала, что можно теперь сделать для Тани. Ада, видимо, заметила мое состояние и уныло покачала головой.
— Да, тяжело, Ханна, я знаю. Но ничего не поделаешь. Этого следовало ожидать…
Я поднялась, стала шагать по комнате.
— Я не могу отпустить Таню, ничего не сделав для нее, — сказала я. — Ведь потом я буду без конца упрекать себя…
Ада озабоченно спросила:
— Что ты надумала? Вооруженное нападение?
Я печально покачала головой: слишком хорошо я знала, что не могу ради этого рисковать жизнью моих товарищей.
— Нет, — ответила я. — Никаких налетов… Я хочу лишь облегчить ее тяжелую участь… если от этого будет хоть какая-нибудь польза… Подумай, какие зверства ей угрожают.