Анатолий Занин - Белая лебеда
Елизавета Валерьяновна взглянула на фотографию, боль и страдание до неузнаваемости исказили ее лицо.
— О-о-о! — схватилась она за сердце и с большим трудом спросила: — Дети… за что вы так?
Сдерживая рыдания, она выбежала из класса.
Наш староста Дима Новожилов предложил исключить из комсомола всю компанию Генки, если они не извинятся перед Елизаветой Валерьяновной. Вечером всем классом пошли к «немке» домой. С нами были Павел Борисович и комсомольский секретарь Андрей Касьянов, который всю дорогу твердил, что Новожилов совсем распустил класс. Дима не выдержал и сделал выпад:
— Ох и занудистым стал, Андрюшка!..
Дима признавался, что терпеть не может Андрюшку за показное усердие. Таким только дай волю, самые добрые дела угробят, а будут кричать об успехах.
Он вспоминается в голубой футболке с белым воротничком, в белых отутюженных брюках и белых туфлях, розовый, напористый. Вечно гонял курильщиков в высоком бурьяне, росшем в дальнем конце школьного двора.
Мы тихо вошли в тесную квартирку Елизаветы Валерьяновны и виновато потупились. Она лежала на обтертой кушетке, накрывшись зеленым клетчатым пледом, слабо улыбалась нам.
— Пал Борисыч, очень рада… Гена, Гена… не переживай. Понимаю, ты пошутил… А фотографируешь хорошо. Подари мне снимок. Дети, садитесь. Тесновато у меня, но вы размещайтесь кто где может. Федя, Коля, идите ко мне поближе. А ты, Ина, вот сюда садись… Любимые мои. Не обижайтесь на старуху за строгость. Мне так хочется, чтобы вы знали немецкий. В Германии фашизм. Они уже терзают Испанию… А если нападут на вас? Знать язык врага необходимо…
— Что вы! — вскричали мы с Димой в один голос. — Да мы их! Красная Армия самая сильная! Врага будем бить на его земле! Ворошиловским залпом, сталинской авиацией!..
Елизавета Валерьяновна быстро переглянулась с Павлом Борисовичем и вздохнула:
— Ну да… Хорошо бы без войны. Будем надеяться… А за то, что пришли, большое спасибо. Коля, подай вон ту коробку. Спасибо. Угощайтесь, дети. Это мне из Москвы прислали…
Вечером в нашем «подсолнечном салоне», в котором все беседы и споры не обходились без жареных семечек, Дима возмущенно упрекал меня, Федю и Ину за то, что вовремя ему не сообщили о затее Генки Савченко. Такую подлость придумать!
— Может, хватит? — сердито перебила его Ина, и тонкие красивые бровки ее грозно изогнулись, а глаза будто заледенели.
— Ложная верность, — тут же возразил Дима. — Хулиганов не выдают, а пресекают. Не предают Родину и друга…
— Родина? — встрепенулся Федор и сорвал с головы свою кепчонку. — Да! Я люблю ее! Она породила меня! Я ее сын! Все мы ее сыновья! Но вот нам вдалбливают другую любовь! И в школе, и по радио, и в газетах, и книгах… Включишь эту говорящую тарелку, а там — славься, славься! Великий вождь и учитель!.. И ни слова о Родине! А про Ленина все меньше и меньше…
— Ты говори, да не заговаривайся! — перебил Дима. — Думаешь, легко ему? Тут тебе меньшевики и троцкисты сколько лет воду мутили, тут и капиталисты-империалисты кругом…
— Трудно, согласен… Только зачем он позволил так славить себя? Это же нескромно… Что? И сказать нечего?
— Скажу! — вступил и я в спор. — Критиковать и ругать легче легкого. Ты всегда всем недоволен. Да кто ты такой?
— Враг народа! — усмехнулся Федор. — А про «черного ворона» забыл, что увозит людей по ночам?
— Что на это скажешь, Фанатик? — подначивал Леонид.
— Брехня! — вспылил Дима. — Сплетни и наговоры! Я ни разу не слышал, чтобы кого-то без причины арестовали…
— А ты слышал о старике Челикине? К нему в дом ходили старушки молиться… Не за веру же в бога его убили в Красной балке.
Мне батя рассказывал, что этот Челикин ложные доносы на людей писал. Долго не могли разгадать стукача, да шила в мешке не утаишь. Подстерегли ночью, мешок на голову да в омут…
— Скажи своему бате, Федча, — буркнул Дима, — чтобы не рассказывал про такое кому зря.
— Предупреждаешь? — прищурился Федор. — Или пугаешь?
— Или донесешь? Буль-буль-буль!.. Ха-ха-ха!.
— Да ну вас в самом деле! — не выдержала Ина и достала из-под лавки гитару, протянула ее Диме. — Сыграй, а?
Дима пожимает плечами, видно, что недоволен таким окончанием принципиального спора, и садится рядом с Татьяной. Это мне нравится, я втискиваюсь между Иной и Леней.
— Давай нашу…
Мы пели «Когда я на почте служил ямщиком», «Взвейтесь кострами, синие ночи», «Там, вдали за рекой…» и, конечно же, «По долинам и по взгорьям…»
Нашу песню услышали в доме, первой прибежала Зина и сзади притулилась к Ине, обняла ее за плечи. Потом с шутками и смехом зашла к нам на кухню и Алина, уселась на перевернутое ведро и тоненьким голосом стала подтягивать Феде. Не утерпела и мама, тоже пришла.
Она перевела хор на свою любимую:
Стоит гора высокая,
A під горою гай…
Для такого случая мама надела новую кофточку с синеватым нарядным отливом, а на плечи накинула цветастый кашемировый платок; косы она уложила в узел на затылке и сильно натянула пряди на лбу и на висках. Ее лицо блестело в сумерках, когда она выводила:
Распрягайте, хлопцы, коней
Та лягайте спочивать.
А я піду в сад зеленый,
В сад криниченку копать…
Мягкий, какой-то плавающий голос Федора проникал сквозь другие голоса, напористо вырывался из кухни в сизый туман, вползающий в наш сад, неудержимо несся над поселком. А ему вторил тонкий тянущийся голос мамы, и между их голосами вклинивался Инкин — грудной, призывный, и Алины — с надрывинкой, пронзительный, и Димин — глухой, басовитый и печальный.
Мой голос сливался со всеми голосами, хотя он и не выделялся как Федоров или мамин; звучал где-то на заднем плане, но я чувствовал, что и он нужен, что без меня песня звучала бы иначе, она бы не была моей.
Эта песня продолжает звучать во мне и сейчас, через много лет. Но невозможно уже собрать всех этих людей, чтобы еще раз с ними спеть…
И поселка нашего тоже нет. Ни тех улочек, ни тех домов со ставнями, на которых были вырезаны петухи или самовары. Ни тех дремотных летних дней, пронизанных степным солнцем.
Сколько беспокойных лет пронеслось в суете и никчемной спешке за всю мою жизнь в большом городе? А ведь эта жизнь, захваченная вихрями производственных страстей, умопомрачительными темпами каждодневности, считалась привычной и даже необходимой в моем неудержимом стремлении к успеху и благополучию.
И все-таки приходили блаженные минуты, когда в тайниках памяти вдруг возникал шахтерский поселок, край степи с синим терриконом и ажурным копром с вращающимися колесами наверху.
И еще чудилась приветливая улыбка отца из-под широких нависших усов, крутая тропинка в Красной балке и визг хитрой девчонки с исцарапанными ногами.
Как мы пели, как пели…
И соседи, и в домах поодаль, едва услышат нашу песню, тут же раскрывают окна, подпирают голову руками и пригорюниваются.
Инка пела, улыбалась мне и будто не замечала, как я на нее смотрю, как словами песни говорю о своей любви.
Вот как бывает! Ну, что ей стоит сказать: «Как хорошо с тобой…» А я взял бы ее за руку и так бы складно говорил от всей души… Значит, я нужен ей?! Я любим?!
Но как все сложно!
Хочешь сказать, а не можешь, просто тебя не поймут, мало того, могут высмеять, и куда ты тогда денешь свои глаза?
9
И еще у меня была страсть к выдумкам. Вот я рассказываю очередную побасенку — сплав увиденного, услышанного и додуманного, сам же смеюсь над остроумным сравнением и не сразу замечаю, что кое-кто из гостей подмигивает друг дружке и, едва дождавшись удобного момента, вставляет: «Баско рассказываешь, вот так бы писал… Так выпьем, чтобы чернильница не засохла? Ха-ха-ха!..»
Люда, моя жена, не раз пыталась поговорить со мной насчет этой моей страсти к сочинительству раешников и анекдотов, но я делал вид, что не понимаю, что она от меня хочет.
И тут же принимался рассказывать смешное, и она, позабыв про все, хохотала.
Как-то в кухне она сказала знакомой: «Да пусть себе… Вон у других мужья водку пьют, за чужими девками бегают, а мой книги домой несет, русский язык, литературу изучает. И Димочка уже читать пробует, а ему и шести нет…»
Одним словом, мое писательство никто не принимал всерьез.
Но Людмила умерла и — все… Я никогда, никогда ее больше не увижу. Она осталась в моей памяти и на фотографиях! Смерть жены сковала меня на долгие годы, которые я прожил будто в провале с высокими стенами…
Подстреленная из рогатки синица затаилась в густых ветвях маслины. Невысокие остролистые деревья тускло поблескивали серебристым налетом, курчавые задумчивые акации почти скрывали двухэтажный дом, сложенный из серых грубо обтесанных камней. В его больших холодных комнатах жили семейные шахтеры, приехавшие когда-то по вербовке. В сыроватых и темных коридорах беспрестанно хлопали двери, слышались сварливые женские голоса и плач ребятишек.