Виктор Тельпугов - Все по местам!
— Тебе, Слободкин, такое доверие оказано, такая забота проявлена, а ты не ценишь хорошего отношения.
— Вы о чем?
— Подумай как следует.
— Станок доверили? Спасибо. Огромное.
— Не притворяйся дурнем. УДП получил? Ты знаешь, кто и как его выхлопотал?
С этой минуты Слободкин перестал слышать, видеть и даже понимать, что происходит. Вот Симуков уже назвал его дураком. Да, да, самый настоящий кретин. Идиот! Ведь не хотел же брать этого чертова УДП. Чувствовал, плохо может обернуться. Так и есть! Куда же хуже?..
Слободкин отстегнул клапан кармана гимнастерки, вытащил ненавистный талон и швырнул его на стол перед опешившим Симуковым. Слова при этом были сказаны самые простые, самые сдержанные. Рассказывая потом о случившемся Зимовцу и ругая его за то, что тот вверг его в неприятности с этим талоном — пропади он пропадом! — Слободкин ясно дал понять другу, что не унизился, сохранил чувство собственного достоинства в перепалке с Симуковым.
— Что же ты сказал ему все-таки?
— Сказал, что работать иду. Что некогда тратить время на всякую чепуху.
— Ну и правильно. Он выслуживается, по-моему, этот Тарас. Вот тебе два человека — Каганов и он. На одном заводе, в одном цехе, в одинаковом положении, а присмотришься — два полюса. У одного действительно о фронте все думы, другой только тем и занят, что вприсядку перед начальством пляшет.
— А зачем?
— Спроси его.
— Я таких не встречал еще.
— Считай, тебе повезло. Сколько хочешь их. Посмотри вокруг повнимательней. Вот знамя мы получили, да? Прекрасное дело. Но люди, подобные Симукову, видят в этом только повод для треска и шума. А что шуметь? Что галдеть? Нажимать дружней надо, а не звонить в колокола.
— И работает он так же?
— Да как тебе сказать. Дело свое знает, опыт есть, но больше всего любит, чтоб его другим в пример ставили. Для этого у него все средства хороши. Не прочь и чужие заслуги себе приписать. Вот ты тогда в морозилке отличился. Он сказал на совещании у директора, что это наш, мол, девятый цех таких людей воспитывает. И еще себя в грудь при этом не забыл постучать.
— Зимовец, ты мне друг?
— Ну допустим.
— Как друга, последний раз прошу — про морозилку больше ни слова. Надоело, ей-Богу!
— Ладно, усвоил. Я тебе еще об Устименко хотел сказать. Это тоже своего рода Тарас Тарасыч.
— Устименко оставь в покое.
— К тебе-то он подкатился, будь здоров! И пилотка, и мыла кусок, и все такое прочее. Но посмотрел бы ты, как он с другими обращается, с ремеслом, например. Ребята неделями в баню попасть не могут, а он во всех инстанциях рапортует: полный порядок, мол. Такой лисы я еще не видел. Вот тебе уже два экземпляра? Два. А в целом что получается? Черное за белое часто выдаем. Слободкин задумался. Помолчав немного, сказал:
— Я от матери письмо получил. Пишет, что все хорошо у нее. Послушаешь, выходит, так хорошо, словно лучше никогда и не было.
— Это разные вещи. Мать тебя огорчать не хочет, только и всего. С Устименкой, а тем более с Симуковым, ее не равняй.
— Что ты! Но в ответ я все-таки знаешь какое ей письмецо накатал? Прочитал бы — ахнул!
— Ну и правильно. Была бы у меня мать, я б своей то же самое написал. Дескать, ничего мне, мамаша, не нужно, все у меня имеется, даже валенки.
— Почему именно валенки? — удивился Слободкин.
— Она о них больше всего убивалась. Отец у нас с гражданской без ног пришел. Отморозил. Мать потом всегда говорила: пойдешь, сынок, служить, я тебе валенки с собой дам. В Сибири скатают.
Зимовец посмотрел на свои измызганные, заштопанные проволокой кирзовые сапоги, потом на такие же сапоги Слободкина, потом опять на свои.
— Не довелось старой собирать меня в армию, чужие люди провожали. Ты чего скис, Слобода?
— Я? Нет, что ты! Тебе показалось…
— Не показалось. Вижу ведь, скис. Не горюй, у тебя-то все в порядке пока. — Зимовец посмотрел в глаза друга — пристально, внимательно. Грустно-грустно.
Глава 7
Случилось так, что и второе письмо от матери Слободкин получил через Зимовца. У того завелось знакомство за почте, и всякий раз проходя мимо, он не забывал спросить, нет ли чего для друга. И когда письма снова не было, отходил от окошка с таким видом, будто сам ждал от кого-то весточки и не дождался. Сегодня, поглубже упрятав в карман конверт с уже знакомым ему почерком, Зимовец торопился отыскать Слободкина, с которым не виделся целые сутки.
— Танцуй, Слобода! — торжественно потребовал Зимовец, размахивая письмом перед носом Слободкина.
— От мамы! — Слободкин широко развел в стороны руки то ли для того, чтобы действительно пуститься в пляс, то ли намереваясь обнять приятеля.
— Не танец, а халтура, — отдавая письмо, проворчал. Зимовец.
— Прочитаю — спляшу.
Но чем внимательней вчитывался Слободкин в материнские строки, тем становился серьезней.
— Случилось что-нибудь? — заметив резкую перемену в настроении друга, спросил Зимовец.
— Нет, ничего…
Зимовец дал ему возможность дочитать до конца, лотом спросил:
— Опять — все хорошо, сыночек?
— Опять.
— Да-а. Там тоже, конечно, того… Если первое письмо матери только насторожило Слободкина, то сквозь строки этого он ясно почувствовал, как мать постоянно недоедает, недосыпает, нуждается в самом насущном. Он читал, перечитывал скупые материнские строки, и его воображению рисовалась картина: пришла мать с ночного дежурства в холодную пустую квартиру. Поставила чай на электроплитку. Слободкин представлял себе все с такой наглядностью, что даже видел, как стекала холодная капля по стенке алюминиевого чайника, слышал, как, добравшись до еле тлевшей, бледно-малиновой спирали, она долго шипела и крутилась там, не в силах испариться. На первую каплю набегала другая, третья… Мать целый час дожидалась, когда закипит вода, но так и не дождавшись, садилась с кружкой к столу и пила — без заварки, без сахара, заедая ломтиком черствого черного хлеба, умещавшегося на ладони. Он представил себе и эту ладонь — крохотную, иссеченную глубокими складками. Когда отец жил еще с ними, он частенько посмеивался над матерью, говорил, будто руки у нее не рабочего человека, хотя, по его же словам, она всю жизнь, с самых ранних лет, только и делала, что гнула спину — то на фабрике, то дома. Слободкин и спину ту увидел сейчас. Стала она какой-то острой, узкой, чуть лине в величину ладошки…
— Ты пиши ей чаще, — сказал Зимовец, понявший настроение друга, — сейчас почта еле ходит. От меня привет передай. Есть, мол, тут личность одна Зимовец Прокофий Ильич. Такой, сякой, разэтакий, парень в общем и целом ничего, только ночью сильно брыкается.
— Что ты! Как только узнает про нашу житуху — бросит все, пропуск оформит, примчится. Точно знаю.
— Ну тогда пиши, что живешь в особняке и подают тебе по утрам кофе в постель.
— Черный? Или с молоком?
— Я больше всего, знаешь, какой люблю?
— Какой?
— Нет, скажи ты сначала.
— Я черный. А ты?
— И я черный, — сказал Зимовец. — Но с молоком, конечно. Черный с молоком — напиток богов, Слобода.
— Прекрасный! А из копытного следа не желаешь? Слободкин рассказал Зимовцу, как пил болотную жижу в Белоруссии, когда выбирался из окружения.
— Коричневая, густая. Ни дать ни взять кофе. Только в тех лесах есть такая вода, в белорусских топях.
— И в смоленских тоже, — сказал Зимовец. — И еще в воронежских… Там она крепче всего, пожалуй. Если еще таблетку хлорки в нее — лучше ничего не придумаешь!
Весь день Слободкин думал о матери, о том, как ей одной живется сейчас. Даже повешенный в цехе плакат с изображением седой, старой, много пережившей женщины заставлял его вздрогнуть. Что бы такое придумать? Чем помочь? Зимовца спросить? Каганова? Нет, они бессильны тут что-либо сделать. Поговорить со Скурихиным? Он сам не выбрался еще из больницы…
А капля воды, сползшая со стенки чайника на спираль плитки, все шипит и шипит в ухе Слободкина, сверлит сердце, насквозь прожигает. Пуля его не тронула, осколок миновал, но капля точь-в-точь угодила, по-снайперски… Слободкин сам не мог понять, как на следующее утро чуть свет оказался на рынке. На барахолке, которую ненавидел за то, что, имея деньги, там даже сейчас все можно купить — от хлеба до валенок. Так, по крайней мере, слышал он от рабочих в цехе. Цены были, по их рассказам, фантастические, никак не доходившие до сознания Слободкина. Особенно почему-то вздорожали якобы спички — в сотни раз по сравнению с их прежней стоимостью.
Сегодня, шагая вдоль рядов торгашей, он убеждался в этом воочию. За граненый стакан обыкновенной махорки, к которой он решился на всякий случай прицениться, с него заломили такое, что Слободкин беззвучно выругался и пошел дальше, стараясь не глядеть на буханки рыжего хлеба, крынки топленого молока, бруски белого сала… Не глядеть на них, не слышать их одуряющего запаха. Просто так — пройти мимо всего. Из любопытства. Что-бы потом, когда-нибудь вспомнить-де чего же это было дико и непонятно.