Владимир Сорокин - Норма. Тридцатая любовь Марины. Голубое сало. День опричника. Сахарный Кремль
Не все ли равно, кто виноват в смерти переулка – КГБ, всемирный потоп или чума?..
– Все равно, – еще тише ответила Марина, двигаясь, как сомнамбула.
Мертвый переулок медленно втягивал ее в себя – оцепеневшую, молчаливую, с трудом передвигающую ноги.
Какая тишина стояла в этом тоннеле! Мертвая тишина. Словно и не было громкоголосой многолюдной Москвы с тысячами машин, с миллионами человеческих лиц…
Арка. Арка ее двора. Оказывается, какая она низкая, грязная, темная. Никогда Марина не замечала ее, быстро проплывающую над головой. Как глухо звучат в ней шаги. Остатки грязного снега, смерзшийся, потрескивающий под каблуками лед, тусклый свет: во дворе горят несколько окон.
Марина медленно вошла в тесный каменный мешок и остановилась посередине.
Ее двор.
Несколько минут она стояла неподвижно, вслушиваясь в темную тишину. Здесь не изменилось ничего. Все тот же асфальт, все те же грязные стены и грязные окна.
Она повернулась.
Ее окно светилось мутно-желтым. Там жили какие-то люди, неизвестные ей. Форточка была полуоткрыта, слышались слабые голоса…
Окно. Как оно светится! Как черен и строг крест переплета! Они остались прежними – свет, окно, форточка, их не тронуло ни время, ни КГБ.
Слезы подступили к глазам, Марина сильнее сжала свои локти.
Ей казалось, что вот-вот кто-то подойдет к окну, да и не кто-то, а бабушка или, может, – Марина? Та самая Марина – пятнадцатилетняя, в белом платье, с подвитыми, разбросанными по плечам волосами.
Но никто не подходил. Никто…
Окно стало расплываться желтым пятном, теплая слеза скользнула по щеке Марины.
«Боже мой. Неужели это все было? И белое платье, и лента в волосах, и музыка?»
– Неужели? – всхлипывая, спросила она у безнадежно молчащего двора.
Шепот растаял в темноте, тишина стала еще глуше и многозначительней.
Теплые слезы катились по щекам Марины…
Утро, утро начинается с рассвета. Здравствуй, здравствуй, необъятная страна…
Марина приподняла голову с подушки, ища глазами часы.
Часы не обнаружили себя привычным серебристым циферблатом, зато кремовый телефон зазвонил, как звонят утром все телефоны – противными, душераздирающими трелями обезумевшего милиционера.
– Але… – тихо выдохнула Марина, ложась с трубкой на подушку, но короткая прибаутка, пробормоченная со знакомым львиным подрыкиванием, заставила ее подпрыгнуть:
– Хуй и писда ыграли в косла, хуй споткнулс и в писду воткнулс!
– Тони… Господи, Тони!
– Марина, привет! – расхохоталась трубка, и Марина почувствовала на щеке густые пшеничные усы.
– Тони, милый, где ты?!
– В России, Мери! Вчера прылетел. Как дела?
– Да хорошо, хорошо. Ты надолго?
– Нет, на три дня.
– Ой, как мало…
– Ничего. Ты дома?
– Да, да. Ты один?
– Нет, с группой.
– С какой группой?
– Туристической! – по-солдатски рявкнул Тони и засмеялся.
– Невероятно… Слушай, Тонька, приезжай ко мне!
– Не могу, Маринучка.
– Почему?
– Веду своих в Крэмл.
– В Кремль? Чего там смотреть? Ментов, что ли?
– Не знаю. Чего-нибудь. Мне все равно… Может, мы потом обедать вместе?
– Давай. А где?
– Метрополь? ЦДЛ? А может, в нашем?
– Да ну. Давай где-нибудь подальше.
– У Сережи?
– Он сидит полгода уже, твой Сережа.
– Как?
– Так. За фарцу иконами. Но это неважно, все равно поехали туда.
– O'kay. Я за тобой заеду. Около двух.
– Жду, милый.
В два они уже сидели за квадратным ореховым столиком, ожидая возвращения проворного официанта.
Тони курил, не переставая улыбаться. Марина, оперевшись локтями о стол, а подбородком – о сцепленные пальцы, смотрела на него.
Тони. Тоничка. Тонька.
Все такой же: пшеничные – ежиком – волосы, брови, усы. Шведская оптика в пол-лица, курносый нос. Светло-серый костюм, темно-серый галстук с голубым зигзагом.
– Ну, как же ты поживаешь, Тонька-перетонька?
– Нормально. А ты?
Марина вздохнула, вытянула из квадратной коробки сигарету и тут же перед глазами вспыхнул огонек.
– Мерси. Я вроде тоже ничего.
– Ты какая-то грустная. Почему?
– Не знаю. Это неважно. Ну ее к черту, эту грусть.
– Правильно.
Официант принес водку, черную икру, масло, горячие, белые от муки калачи и салат «Столичный».
– Отлично, – Тони подхватил запотевший графинчик, разлил, – Мери, я хочу выпить за…
Но Марина, порывисто протянув свою узкую руку, коснулась его пальцев, подняла свою рюмку:
– Милый, милый Тони. Знаешь… как бы тебе это объяснить… в общем… Ну их всех на хуй! Пусть цветет все хорошее. А все плохое катится в пизду. Гори вся грусть-хуйня синим пламенем!
Тони восхищенно качнул головой, чокнулся, оттопырив мизинец:
– Браво! Давно не слышал такого!
Марина опрокинула рюмку и тут же поняла, что сегодня сможет безболезненно выпить литр этой обжигающей прекрасной жидкости.
– Прелесть… – пробормотала она, отломила дужку калача, намазала маслом, потом икрой.
Тони принялся за салат. Забытые сигареты дымились в пепельнице, обрастая пеплом.
– А почему ты всего на три дня? – спросила она, с жадностью уничтожая блестящий икрой хлеб.
– Так получилось. Я же теперь не фирмач, а учитель русского языка.
– С ума сойти. Значит, мы товарищи по несчастью?
– Почему – по несчастью?
– Потому что потому, – пробормотала Марина и кивнула, весело потирая руки. – Наливай!
Водка снова прокатилась по пищеводу, калач хрустел корочкой, дышал теплым мякишем.
Тонины очки блестели тончайшими дужками, пшеничные волосы топорщились.
«Господи, если он меня не выведет из ступора, тогда просто ложись и помирай. Да, собственно, какого хрена я раскисла? Что случилось? С Сашкой поругалась? Ну и черт с ней. Новую найдем. Сон плохой приснился? Подумаешь! Ишь, раскисла, как простокваша. В руках себя держать надо, Мариночка».
– Тонька, расскажи, как там у вас? Ты Витю часто видишь?
– Виктора? Да. Он про тебя интересуется очень. Вспоминает.
– Серьезно? А как у него вообще? Он где пашет?
– Работает? На «Свободе».
– У этих алкоголиков? Молодец!
– Да у него все o'kay. И второй сын родился.
– Ни фига себе, – Марина тряхнула головой, поедая вкусный салат. – Ну, за это выпить сам Бог велел.
– Да, да! – засмеялся Тони, наполняя рюмки.
Чокнулись, выпили.
Марина быстро расправилась с салатом, взяла сигарету:
– Тонь, а ты чего не пойдешь на «Свободу» или на «Голос» на какой-нибудь?
Он махнул рукой:
– Ааа, зачем. Меня тогда сюда никогда не пустят. А я скоро буду писать диссертацию.
– Какую?
– «Семантика "Луки Мудищева"»!
– Ой! Тонька! Это ж моя любимая поэма!
Тони молниеносным движением поправил очки, сцепил пухлые пальцы и, безумно выпучив глаза, затараторил, нещадно коверкая слова и путая ударения:На передок фсе бабы слябы —
Скажу вам вправту, не таяс, —
Но уж такой иеблывой бабы
И свэт не видел отродас!
Парой он ноги чут волочит,
Хуй не стоит, хот отруби.
Она же знат того не хочэт:
Хот плачь, а всье равно – иеби!
Марина расхохоталась:
– Ой, не могу! Тонька!
А он, трясясь наподобие сумасшедшего Франкенштейна, тараторил дальше:Иебли ее и пожилыэ,
И старики, и молодые —
Всияк, кому иебла по нутру
Ее попробовал диру!
Марина корчилась от смеха на своем ореховом стуле, с соседних столиков смотрели с любопытством, официант стоял рядом, не решаясь снять с подноса тарелки со стерляжьей ухой.
– Хватит, милый… не могу… умру, хватит! – взмолилась Марина.
Тони внял мольбам, остановился на полуслове, кивнул официанту.
И вот Марина уже ест приправленную укропчиком вкуснятину, искоса поглядывая на Тоньку.
Тонька-тоничка… Сколько времени утекло. А кажется, совсем недавно пожал ей руку щеголевато одетый американец, мило протянув:
– Тооны.
Это «Тоны» они потом долго мусолили, дурачась и потешаясь.
Он был богат, смел, предприимчив, любвеобилен. Катал ее на белом «Мерседесе» по Садовому кольцу, выжимая 150, а за окнами мелькали золотые семидесятые с распахнутыми, ломящимися жратвой, выпивкой и диссидой посольствами, с толпами ебливых иностранцев, с дешевым такси, с чемоданами фарцы, с чудовищным количеством подпольных художников, поэтов, писателей, одержимых идеей эмиграции, но все-таки еще не эмигрировавших.
– Тонь, а помнишь, как мы у французов ночевали?
– Это когда ты стекло разбила?
– Ага. Я тогда эту бабу, советницу по культурным связям, отлекарить все хотела, а ты мне не давал.
– О, да! Я есть дэспот в любви! – захохотал Тони, капая на скатерть. – Лучше меня отминэтить, чем ее отлэкарить!
– Дурак! – хохотала Марина, давясь ухой. – Я бы успела и то и другое!
– О нееет, Мери! – протянул он опять, корча из себя сумасшедшего (на этот раз пастора). – Нельзя сдюжить двум господам сразу! Дом раздэлившейся не вистоет! Или минет, или лекар!
Марина хохотала с полным ртом, прикрывшись покоробившейся от крахмала салфеткой.