Чак Паланик - Уцелевший
Вести себя хорошо — это уже не поможет. Настало время вести себя плохо.
Так что я смешал себе еще дайкири, позвонил в полицию и сказал, чтобы они не особенно торопились — здесь никто никуда не денется.
Потом я позвонил агенту. Сказать по правде, рядом со мной постоянно был кто-то, кто говорил мне, что делать. Церковь. Люди, на кого я работаю. Мой психолог. И я не знаю, как справиться с тем, что теперь я остался один. Не знаю, как справиться с тем, что теперь я свободен. Сама мысль об этом меня пугает.
Агент сказал мне: держись. Сперва следует объясниться с полицией. Как только я освобожусь, он пришлет за мной машину. Лимузин.
Мои черно-белые объявления по-прежнему расклеены по всему городу:
Дай себе, своей жизни, еще один шанс. Нужна помощь — звони. И мой номер.
Что ж, теперь им придется как-то обходиться самим, всем этим отчаявшимся страдальцам.
Лимузин отвезет меня в аэропорт, сказал мне агент. Оттуда я полечу в Нью-Йорк. Уже сейчас люди, которых я в жизни не видел, целая команда людей из Нью-Йорка, которые ничего обо мне не знают, пишут мою автобиографию. Агент сказал, что первые шесть глав он перешлет мне по факсу прямо в лимузин, чтобы я успел выучить и запомнить, что у меня было в детстве, прежде чем начинать давать интервью.
Я сказал: я и так знаю, что у меня было в детстве.
А он сказал:
— Эта версия лучше.
Версия?
— А для фильма мы сделаем версию еще круче, — сказал агент. — У тебя есть какие-то пожелания? Кто будет тобой?
Я сам хочу быть собой.
— В смысле, играть тебя в фильме.
Я попросил его подождать на линии. Быть знаменитым — уже превращается в несвободу. Быть знаменитым — уже превращается в жесткое расписание задач к исполнению и решений к принятию. Ощущение не сказать чтобы приятное, но хотя бы знакомое.
А потом приехала полиция. Они вошли в малую гостиную, где лежала мертвая психолог, сфотографировали ее труп со всех ракурсов и попросили меня оторваться от выпивки и ответить на их вопросы.
Вот тогда я и заперся в ванной, и у меня случился непродолжительный экзистенциальный кризис, как это называется в учебниках по психологии.
Человек, на кого я работаю, звонит из сортира в каком-то там ресторане, потому что не знает, как есть сердечки из пальмового салата, и мой день, кажется, завершен.
Жить или умереть?
Выхожу из ванной и иду к телефону, не обращая внимания на полицейских. Человеку, на кого я работаю, я говорю: берешь салатную вилку. Накалываешь на нее сердечко. Вилку держишь зубцами вниз. Подносишь сердечко ко рту и высасываешь сок. Потом снимаешь сердечко с вилки и кладешь его в нагрудный карман своего двубортного пиджака от Брукс Бразерс в тонкую светлую полоску.
Он говорит:
— Понятно.
Все. Больше я не работаю в этом доме.
В одной руке я держу телефон, а свободной рукой показываю полицейским, чтобы они налили побольше рома в очередную порцию дайкири.
Агент говорит, чтобы я не беспокоился о багаже. Стилист в Нью-Йорке уже подбирает мне гардероб из религиозной, спортивного стиля одежды — чистый хлопок, стилизация под мешочный холст, ходкий товар, согласно маркетинговым прогнозам, — которую они хотят, чтобы я продвигал на рынке.
Багаж наводит на мысли об отелях наводит на мысли о люстрах наводит на мысли о бедствиях и катастрофах наводит на мысли о Фертилити Холлис. Фертилити — это единственное, что я теряю. Только Фертилити знает обо мне хоть что-то, пусть даже совсем-совсем мало. Почти ничего. Может быть, она знает мое будущее, но моего прошлого она не знает. Теперь никто не знает моего прошлого.
Кроме, может быть, Адама.
Вдвоем они знают о моей жизни больше, чем знаю я сам.
Согласно моему дорожному атласу и плану маршрута, говорит агент, машина прибудет через пять минут.
Время жить дальше.
Время идти добровольцем на сверхсрочную службу.
Пусть мне привезут темные очки. Я хочу путешествовать нарочито инкогнито. Я хочу, чтобы там, в лимузине, были черные кожаные сиденья и тонированные стекла, говорю я агенту. Я хочу, чтобы в аэропорту собрались толпы и чтобы они скандировали мое имя. Я хочу много вкусных коктейлей. Хочу личного тренера по фитнесу. Хочу сбросить пятнадцать фунтов. Хочу, чтобы волосы у меня были гуще. Хочу, чтобы нос у меня был меньше. Безупречные зубы. Раздвоенный подбородок. Высокие скулы. Я хочу маникюр. И хороший загар.
Я пытаюсь припомнить, что еще Фертилити не нравилось в моей внешности.
29
Где-то над Небраской я вдруг вспоминаю, что забыл свою рыбку.
И что она, наверное, голодная.
По традиции Церкви Истинной Веры даже у миссионеров труда должен быть кто-то — кошка, собака, рыбка, — чтобы было о ком заботиться. Как правило, это была рыбка. Просто кто-то, кому ты нужен. Кто-то, кто ждет тебя дома. Кто спасает тебя от одиночества.
Рыбка — это то самое, что заставляет тебя закрепиться на одном месте. Согласно церковной доктрине, именно по этой причине мужчина берет в жены женщину, а женщина рожает детей. Человеку обязательно нужно что-то, вокруг чего строить жизнь.
Это, наверное, ненормально, но ты отдаешь этой крошечной рыбке всю душу, пусть даже до этого у тебя было уже шестьсот сорок таких же рыбок, и ты просто не можешь бросить ее умирать от голода.
Я говорю стюардессе, что мне надо вернуться, а она пытается вырвать у меня свой локоть, в который я судорожно вцепился.
В самолете — ряды и ряды сидений, где сидят люди. Все эти люди летят в одно место, высоко-высоко над землей.
Перелет до Нью-Йорка — это очень похоже на то, как мне представлялся Поход в Небеса.
Поздно уже возвращаться, говорит стюардесса. Сэр. У нас беспосадочный перелет. Сэр. Самолет нельзя развернуть назад. Может быть, когда мы приземлимся, говорит она, может быть, я смогу кому-нибудь позвонить. Сэр.
Но звонить некому.
Никто не поймет.
Ни домовладелец.
Ни полиция.
Стюардесса все-таки вырывает локоть. Одаряет меня выразительным взглядом и уходит дальше по проходу.
Все, кому я мог бы позвонить, мертвы.
Поэтому я звоню единственному человеку, который может помочь. Меньше всего я хочу звонить именно этому человеку, но я все же звоню, и она берет трубку после первого же гудка.
Телефонистка спрашивает, согласна ли она оплатить разговор, и где-то за сотни миль от меня Фертилити отвечает: да.
Я говорю: привет, и она отвечает: привет. Похоже, она ни капельки не удивилась.
Она говорит:
— Почему ты не пришел к склепу Тревора? Мы же с тобой договаривались на сегодня.
Я говорю: я забыл. Я всю жизнь только и делаю, что забываю. Это мой самый ценный рабочий навык.
Я говорю: я насчет моей рыбки. Она умрет, если ее не кормить. Может быть, для нее это не важно, но для меня эта рыбка — всё. Кроме нее, у меня сейчас нет никого, о ком я забочусь и беспокоюсь, так что Фертилити нужно зайти ко мне и покормить рыбку, а еще лучше — забрать ее к себе домой.
— Да, — говорит она. — Да. Твоя рыбка.
Да. И ее нужно кормить каждый день. Там у аквариума, на холодильнике, — ее самый любимый корм. Я даю Фертилити адрес.
Она говорит:
— Ладно, приятного тебе превращения в большого международного духовного лидера.
Мы с ней разговариваем, и расстояние между нами все больше и больше с каждой секундой. Самолет уносит меня на восток. На сиденье рядом со мной — пробные главы моей будущей автобиографии. И честно сказать, я был в шоке, когда их прочел,
Я спрашиваю: откуда ты знаешь?
И она говорит:
— Я вообще много знаю. Ты даже представить себе не можешь, сколько всего я знаю.
И что, например? Что еще она знает?
И Фертилити говорит:
— А чего ты боишься, чтобы я не узнала?
Стюардесса заходит за занавеску и говорит:
— Он беспокоится о своей рыбке.
Какие-то женщины за занавеской смеются, и одна из них говорит:
— Он что, больной?
И я говорю не только для Фертилити, но и для всего экипажа: просто так получилось, что я остался последним из целой религиозной секты, ныне почти исчезнувшей. Я — последний, кто выжил.
И Фертилити говорит:
— Как это мило с твоей стороны.
Я говорю: больше мы с ней никогда не увидимся.
— Да, да, да.
Я говорю: меня ждут в Нью-Йорке. Тут намечается что-то грандиозное.
И Фертилити говорит:
— Намечается-намечается.
Я говорю: мне очень жаль, но мы с ней уже никогда больше не потанцуем.
И Фертилити говорит:
— Потанцуем.
Раз она знает так много, я спрашиваю у нее, как зовут мою рыбку?
— Номер шестьсот сорок один.
И чудо из чудес — она права.
— От меня ничего не скроешь. Даже и не пытайся, — говорит она. — После всего, что мне снится чуть ли не каждую ночь, меня уже трудно чем-нибудь удивить.
28
После первых пятидесяти пролетов дыхание сбивается, так что я не могу даже толком вдохнуть и удержать воздух в легких. Ноги подкашиваются. Сердце колотится так, что я прямо чувствую, как оно бьется о ребра. Язык как будто приклеился к небу засохшей слюной.