Александр Трокки - Молодой Адам
Я рано вышел на улицу и пошёл по Аргал Стрит в направлении суда. Я остановился выпить чашку чая за прилавком закусочной, выкурил пару сигарет и пошёл дальше. Пока я шёл по городу, на меня снизошло странное чувство уверенности. Сначала поливал дождь, но потом он прекратился. По улице шли женщины: машинистки, продавщицы, секретарши — торопились на работу. Мужчины в костюмах, в комбинезонах, в униформе. Глоток виски, который я отхлебнул из фляги, казалось, всё расставил по местам. В то же время он придал мне твёрдости и уверенности, не в чём-нибудь, а просто уверенность перед лицом необходимости моей изоляции.
Я сел на трамвай. В трамвае я сразу же положил руку в карман, чтобы удостовериться, что мои деньги всё ещё были на месте. Конечно, они никуда не делись. Я улыбнулся своему почти прозрачному отражению в окне трамвая и рядом с ним увидел, словно вышедшее из моей головы воспоминание, девушку в розовом пальто, которая стояла, разглядывая витрину магазина. Под подолом пальто мелькнули ноги, розовые и загорелые, как у Кэти, и я спросил себя, будь я в другой ситуации, решился бы я подойти к ней и познакомиться. Трамвай ехал дальше, как застеклённый остров. Я выбрался из него также бесцельно, как и вошёл. На тротуаре было ещё больше народа. Люди шли мимо меня, толкаясь, чтобы сесть на трамвай. Для проходивших мимо меня женщин с сумками в руках я был не более, чем препятствие. Мне пришло в голову, что вообще-то по отношению к другим людям прежде всего и был препятствием.
Когда я добрался до тротуара, я сразу же решил выпить ещё виски. Я вошёл в молочный бар и пробрался в мужской туалет. Там, присев на унитаз, я влил в себя виски, закрыл флягу крышкой, положил в карман и после некоторых раздумий пописал. В области живота я ощущал волнение, которое выходило на поверхность лёгким потом. Я прочёл несколько призывов к сексуальным извращениям, которые покрывали окружавшие меня стены. Минутой позже я поправил одежду и вышел через молочный бар прямо на улицу.
Седобородый старик с застывшими белыми слепыми глазами продавал шнурки и карандаши. Шнурки были переброшены через его руку, которая опиралась на белый посох. Связку карандашей он держал в другой руке. Он кивал головой с видом мудрого старца. Я подумал, что, возможно, он был дураком ещё до того, как ослеп. Шиллинг для святого Франциска. Я обошёл его, избегая прикосновения. Я надел перчатки и пошёл на почту.
Я взял открытку. У окна одним из почтовых карандашей я написал заглавными буквами такое послание:
У МЕНЯ НЕТ НАМЕРЕНИЯ СДАВАТЬСЯ ВАМ ИЛИ СНАБЖАТЬ ВАС ДАЛЬНЕЙШЕЙ ИНФОРМАЦИЕЙ. ПРИГОВОРИВ ГУНА, ВЫ ПРИГОВОРИТЕ ЧЕЛОВЕКА, КОТОРЫЙ НЕ ЗНАЕТ НИЧЕГО ОБ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ СМЕРТИ КЭТРИН ДИМЛИ. Я ОДИН БЫЛ С НЕЙ, КОГДА ОНА УМЕРЛА. ЭТО БЫЛ НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ. Я НЕ МОГУ ДОКАЗАТЬ ЭТО, НЕ ВЫДАВ СЕБЯ, А ЕСЛИ Я ТАК СДЕЛАЮ, ТО СРАЗУ ЖЕ ЗАЙМУ МЕСТО ОБВИНЯЕМОГО. Я НЕ МОГУ ТАК РИСКОВАТЬ. НО ГУН НЕВИНОВЕН.
Я подождал, пока высохнут чернила, не желая, чтобы текст проявился на почтовой промокательной бумаге, а затем, запечатав письмо-открытку, я адресовал её слушавшему дело судье и бросил в почтовый ящик.
Конечно, я не испытывал иллюзий по поводу того, что моё сентиментальное послание как-то повлияет на процесс (его с таким же успехом могла написать жена Гуна, а то и просто какой-нибудь шутник), но какой бы слабой ни была возможность того, что письмо примут всерьёз, попытаться стоило. Посеять зерно сомнения в мыслях судьи… Я подумал, что письмо вряд ли возымеет даже такой эффект. Осознаёт он это или нет, любой судья мнит себя Богом. Судить — значит брать на себя обязанности Бога. Вот почему мудрые люди вложили слова, запрещающие нам осуждать друг друга, в уста Бога.
Полицейский проводил меня в тот самый зал суда. Там уже собралось много народа. В основном пришли женщины средних лет. У меня возникло ощущение, что я присутствую на птичьем слёте.
Как только я сел, я почему-то начал думать о моём зеркале для бритья. Я вспомнил, что часто его ронял, и всё время удивлялся тому, что оно не разбивалось. Не важно, как часто я повторял себе, что оно из металла, я никогда не мог отделаться от ощущения, что оно должно было разбиться. Почему я тогда об этом подумал?
Я попытался сесть поудобнее, взглянул на полированное дерево; мои ноги устали, и я посмотрел на свои разбитые чёрные кожаные ботинки. Мне было как-то скучно, я и не представлял, насколько сильно стал зависеть от окружавших меня вещей, просто составлял их каталог, повторяя снова и снова: дверь, сидение, ботинки, зеркало, умывальник; будь у меня толстая бухгалтерская книга, я бы составил опись всех вещей, аккуратно в столбик записав названия разных мелочей, которые вместе с окружавшим меня залом суда, являлись такой большой частью моего жизненного опыта. Так я мог бы дойти до микроскопических предметов. С книгой и карандашом я бы мог продолжать бесконечно. Сиденья, например, были составлены в ряды, и на самом деле они были лавками со спинками и множеством ножек. Зеркало — оно почему-то было у меня во внутреннем кармане — имело четыре угла, шарф сидевшей рядом со мной женщины, как оказалось при ближайшем рассмотрении, состоял из шерстяных нитей цветом от ярко — красного и фиолетового до почти совсем белого. Я бы не растерялся, если бы потребовалось провести опись вещей.
Я вдруг вспомнил, что Гун был всё ещё жив. Я подумал о том, что было жестоко заставлять его судиться за свою жизнь. Сейчас он ел, пил, спал и справлял нужду, как в подобных обстоятельствах делал бы домашний кот. Его принудили полностью сосредоточиться на физических функциях своего тела. Это заставит его ещё больше осознавать себя живым существом, чем прежде, когда за своими действиями он как бы терял из виду себя самого. Должно быть, постепенно его сознание все реже и реже стало выходить за рамки восприятия. Он, должно быть, часами, а то и днями напролёт мерил шагами свою камеру.
Помню, как однажды после драки в баре я очнулся в больнице. Там, где должны были находиться стены, стояли ширмы, и я чувствовал запах йодоформа вместо того, что исходит от постели со спящей парой. Я тогда жил с Кэти. Когда я вернулся домой, всё было наоборот. Проснувшись и оглянувшись вокруг, я осознал, что рядом с кроватью не было констебля, сидевшего на стуле и державшего в руках свой шлем, как когда я в больнице внезапно пришёл в сознание, приняв шпиль на шлеме за звезду. Помню, что он был молодым человеком с обеспокоенными серыми глазами и бледным отёкшим лицом. Не помню, были ли у него чёрные усы или их не было вовсе. Некоторое время я смотрел на него из-под полуоткрытых век, а потом должно быть опять заснул, потому что, когда я снова посмотрел на него, он превратился в мужчину постарше, на щеках которого просвечивали вены, а брови были густыми и суровыми, и я помню, что пуговицы на его форме были очень яркими, такими яркими, что еще не начав чувствовать собственные конечности под чистой простыней, я их сосчитал по крайней мере два раза, чтобы не ошибиться. Сейчас я забыл, сколько их было.
Я подумал об этом, наверное, потому что это был мой единственный прямой контакт с полицией. И вдруг рядом со мной кто-то сказал: «Чепуха!», — и тут я понял, что начался процесс. На скамье подсудимых сидел Гун, бледный мужчина средних лет, а за его спиной — два полицейских. Потом прозвучала какая-то реплика — не знаю, кто её произнёс — за ней последовала тишина в зале суда, которая постепенно переросла в шёпот, резко прерванный настойчивыми ударами молотка судьи. При взгляде на последнего, у меня возникло ощущение, что на меня смотрит злобная старая черепаха.
В зале стало тихо.
Говорил человек в парике. Казалось, он был доволен собой. Даже под мантией он не мог скрыть свой невероятно огромный зад. По голосу было понятно, что у него — аденоиды.
Люди в зале суда стали ещё больше похожи на птиц, занявших позицию, сверкающих глазами, готовых заклевать жертву. Я наблюдал за ними, не в силах оторваться. По мере продолжения слушанья им иногда было скучно, иногда они становились взволнованными и возбуждёнными, но всё время оставались смешными, их эмоциональные вспышки были единогласны. Все они восхищались ханжеством оплаченных ими прокуроров.
На суде стало абсолютно ясно, что о Гуне они совсем не говорят. Жертва, нарисованная в речи прокурора, подогнанная под целое море улик, не имела ничего общего с тем «Я» которое осознавал Гун. Меня раздражало то спокойствие, с которым они все приняли как должное, что Гун был тем человеком, о котором они говорят. Если они приговорят его, они приговорят Гуна, и если они его повесят, то это тело Гуна будет умерщвлено.
«Когда вы пошли», — говорили они.
«Когда вы делали то и это».
Вопросы. Ложь. Фальсификация. Процесс пошёл.
У меня сложилось впечатление, что они хотят поверить в то, что все факты сходятся так же сильно, как человек хочет поверить в Бога.