Владислав Реймонт - Земля обетованная
Малиновского дома не оказалось. В квартире на всем лежала печать запустения и крайней нужды. Горн-старший поссорился с сыном и перестал давать ему деньги, рассчитывая таким образом склонить упрямца к возвращению под родительский кров.
Но расчеты его не оправдались: сын уперся и решил сам зарабатывать себе на жизнь, а пока делал долги, брал деньги под залог, продавал мебель, вещи и жил любовью к Каме.
Сладостная любовная истома, овладевшая его существом, подобна была этому июньскому вечеру, исполненному тишины и осиянному мириадами звезд, далекими грезами мерцавшими на пугающе таинственном небе, вечными, как оно, и, как оно, непостижимыми.
Отогнав мысли о себе, он решительно направился в город разыскивать друга.
Малиновский, правда, уже не раз исчезал таинственным образом и возвращался бледный, расстроенный, не говоря, где был, но так долго он еще никогда не отсутствовал.
Горн обошел знакомых в надежде что-нибудь разузнать, но Малиновского в последние дни никто не видел; визит к родителям он отложил напоследок: не хотел их волновать.
Ему пришло в голову справиться у Яскульских: Малиновский часто наведывался к ним. Они жили теперь между линией железной дороги, лесом и фабрикой Шайблера на одной из вновь возникших улиц.
Улицу эту с равным правом можно было назвать и городской, и деревенской, и просто свалкой: там между домами зеленели полоски полей, высились груды мусора и зияли огромные ямы, из которых выбирали песок.
Рядом с деревянными хибарками, сколоченными на скорую руку дощатыми складами возвышались уродливые коробки пятиэтажных домов из красного неоштукатуренного кирпича.
Под пригорком, на котором стояли дома, протекал зловонный ручей, отливавший всеми цветами радуги, — в него спускали фабричные стоки. Петляя между длинными заборами и кучами мусора, он обозначал границу между городом и начинавшимися сразу за ним полями.
Яскульские обитали около леса, в деревянной развалюхе со множеством окон по фасаду; сбоку лепились к ней пристройки, а на покосившейся крыше громоздились мансарды. Жилось им теперь значительно лучше: он зарабатывал пять рублей в неделю у Боровецкого на строительстве фабрики, жена торговала в лавчонке, получая от ее владельца-пекаря десять рублей жалованья и даровую квартиру.
Перед дверью лавки сидел закутанный в одеяла Антось и печальным мечтательным взглядом смотрел на лунный серп, который выглянул из-за туч и посеребрил мокрые от росы железные крыши и фабричные трубы.
— Что, Юзек дома? — спросил Горн, пожимая худую руку чахоточного.
— Дома… Дома… — с усилием прошептал он, не выпуская его руки.
— Ты лучше себя чувствуешь, чем зимой?
— А туда кто-нибудь попадет? — спросил больной, указывая широко открытыми глазами на луну.
— Разве что после смерти… — сказал Горн, входя в лавку.
— Мне кажется, там очень тихо… — вздрогнув всем телом, прошептал больной, и на лице его застыла бесконечно печальная, страдальческая улыбка.
Он замолчал и сидел, прислонясь головой к двери, с повисшими, точно лохмотья, бессильными руками, а душа его устремилась ввысь, в пугающую, таинственную бездну, по которой плыл серебряный серп луны.
Горн нашел Юзека в маленькой комнатушке за лавкой, заставленной кроватями и разной рухлядью; несмотря на открытые окна и дверь, там было очень душно.
— Ты давно видел Малиновского?
— В воскресенье, но у нас он уже недели две не был.
— А Зоська когда у вас была?
— Зоська к нам больше не приходит. Мама на нее рассердилась. Марыська, осторожней, стекло выбьешь! — крикнул он в выходившее в маленький садик окно, за которым виднелась женская фигура.
— Что она там делает? — спросил Горн, глядя на лес, темной стеной стоявший так близко к дому, что полоса света от лампы золотила стволы сосен.
— Землю копает. Это Марыська-ткачиха, родом из наших мест. Мама уступила ей огород, и она после работы целыми вечерами там копается. Воображает, дурочка, будто она в деревне.
Горн не слушал, думая о том, где искать Адама. Отсутствующим взглядом окинул он комнату, лавчонку с блестящими бидонами из-под молока, вдохнул душный, пыльный воздух, пахнущий табачным дымом и хлебом, и на прощанье спросил шутливо:
— Что, опять любовное послание получил?
— Да… — сказал Юзек и густо покраснел.
— Ну будь здоров!..
— Я с вами выйду.
— На свидание собрался? — пошутил Горн.
— Да… Тише, а то мама услышит.
Он быстро оделся, и они вместе вышли на темную улицу.
Теплый июньский вечер выгнал людей из домов и жалких нор, служивших им жильем. И они сидели в полумраке сеней, на порогах, прямо на земле или на подоконниках. В открытые окна видны были низкие, тесные комнаты, заставленные кроватями и топчанами и, как ульи, кишащие людьми.
Фонарей на улице не было, и она освещалась луной и светом, падавшим из окон и открытых дверей трактиров и лавок.
По мостовой с криками бегали ребятишки, из кабака доносился нестройный хор пьяных голосов, мешаясь с грохотом мчавшихся мимо поездов и со звуками гармошки, игравшей где-то на чердаке залихватский краковяк.
— Где у тебя рандеву? — спросил Горн, когда они вышли на тропинку, через большое картофельное поле ведущую в город.
— Здесь, недалеко, около костела.
— Желаю успеха!
Горн направился к родителям Адама, чтобы справиться о нем, и застал семейную сцену.
Мать, стоя посреди комнаты, громко кричала, около печки судорожно рыдала Зоська, у стола, закрыв руками лицо, сидел Адам.
Горн вошел и тотчас в растерянности ретировался. Следом за ним выбежал Адам.
— Дорогой, подожди меня, пожалуйста, минутку в воротах. Очень прошу тебя! — взволнованно прошептал он и вернулся в комнату.
— Еще раз спрашиваю, где ты пропадала три дня? — громким, визгливым голосом кричала мать.
— Я уже говорила: в деревне под Пиотрковом у знакомых.
— Не ври, Зоська! — бросил Адам, и его зеленые добрые глаза сверкнули гневом, — Я знаю, где ты была, — прибавил он тише.
— Ну, где? — испуганно спросила девушка и подняла заплаканное лицо.
— У Кесслера! — сказал он с такой болью в голосе, что мать всплеснула руками, а Зоська вскочила со стула и, гордо, с вызовом глядя на них, замерла посреди комнаты.
— Да, у Кесслера! Да, я его любовница! — с отчаянной решимостью выкрикнула она.
При этих словах мать отступила к окну, Адам сорвался с места, а Зоська с независимым видом постояла с минуту молча, но нервное напряжение было так велико, что у нее подкосились ноги, и, рухнув на стул, она разрыдалась.
Мать, придя в себя, подскочила к ней и подтащила к лампе.
— Ты, моя дочь, — любовница Кесслера?! — как в бреду говорила она и, схватившись за голову, с отчаянным воплем заметалась по комнате. — Иисусе, Мария! — кричала она, ломая руки. Потом снова подбежала к дочери и, тряся ее изо всех сил, зашептала хриплым, глухим от волнения голосом: — Так вот что означали поездки к тетке, прогулки, хождения с подругами в театр, наряды! Теперь мне все понятно! А я позволяла, ни о чем не догадывалась! Иисусе, Мария! Боже милосердный, не карай меня за слепоту мою, не наказывай за грехи детей моих, ибо я не повинна, — словно в беспамятстве, молила она и в порыве раскаяния упала на колени перед иконой, освещенной лампадой.
На миг водворилась тишина.
Адам хмуро смотрел на лампу, Зоська стояла у стены жалкая, подавленная, несчастная, и по ее лицу градом катились слезы. Вздрагивая всем телом, она машинально откидывала падавшие на лоб и плечи волосы и глядела вокруг невидящими глазами.
Мать встала с колен, и ее бледное, опухшее от плача лицо выражало неумолимую суровость и ужас.
— Сейчас же снимай с себя этот бархат! — заорала она.
Зоська, не понимая, чего от нее хотят, не шелохнулась, тогда мать сорвала с нее бархатный корсаж и разодрала в клочья.
— Вот твой позор, уличная ты девка! — кричала она и, в бешенстве срывая с нее одежду, рвала на части, с ненавистью топтала ногами. Потом бросилась к комоду, выгребла Зоськины вещи и тоже порвала.
— Он меня любит… обещал жениться… — задыхающимся голосом шептала Зоська, тупо глядя на этот погром. — Я больше не могла выдержать на фабрике!.. Не хочу умереть в прядильне!.. Не хочу всю жизнь быть ткачихой!.. Мамочка, милая, дорогая, прости, сжалься надо мной!.. в отчаянии крикнула она и упала матери в ноги.
Самообладание покинуло ее — она была словно не в себе.
— Убирайся к своему Кесслеру! У меня больше нет дочери, — сухо сказала мать, вырываясь из ее объятий и распахивая дверь.
Слова матери и темневшая перед ней горловина коридора повергли Зоську в дикий ужас, и, отпрянув, она с нечеловеческим криком повалилась матери в ноги.
— Лучше убей, только не гони из дома! Люди, убейте меня, сил моих нет больше терпеть! Братик, Адам, отец, сжальтесь надо мной!