Иннокентий Федоров-Омулевский - Шаг за шагом
-- Нет! -- сказал вдруг Светлов, вставая и резко нарушив общее безмолвие,-- эти грязные стены, мама, никого не могут позорить... Позорит сам себя человек, переставая быть им! Но я всегда останусь человеком: где бы я ни был -- за мной всюду пойдут мое сердце, мои убеждения, мои привязанности; за мной же пойдет всюду и мое человеческое достоинство... Неужели ты думаешь, мама, что мне не жаль твоей седой головы, что я не вижу, как она мучится за меня и днем и ночью? Неужели я не хотел бы видеть вас всех довольными, счастливыми?.. Но если не в моих силах сделать вас такими, то неужели, наконец, мне самому, мне лично, не позволено -- или ты желала бы запретить мне -- стремиться к тому счастью, какого я хочу, теми путями, какие мне указывает моя совесть? Я не могу винить отца: я никогда никого не виню; но мне действительно невыразимо больно, что я так дурно им понят! Это не упрек... в особенности не упрек тебе; но на душе иногда накипает так много горечи, так много затаенных слов просится наружу, что, право, в такие минуты перестаешь щадить другого... Полно! не плачь; прости мне... Ты... ты славная, славная у меня!..
Александр Васильич тихо наклонился к матери, обнял ее и долго-долго целовал ей голову. Ирина Васильевна неслышно плакала под обаянием какого-то невыразимого, более светлого, чем тяжелого чувства: старушке казалось, что сын ее воочию стоял теперь перед ней на той недосягаемой высоте нравственной чистоты, на какой она видела его изредка только в своих задушевных мечтах. Лизавета Михайловна, совершенно притаившись на своем месте, так что о ней можно было забыть, с напряженным вниманием и интересом следила за этой неожиданной сценой; у нее у самой дрожали на ресницах слезы.
-- Простите меня, дорогая Лизавета Михайловна, если мы невольно позволили себе нарушить покой и вашего душевного мира,-- обратился к ней Светлов, когда утих порыв его ласк,-- я считаю вас, во многом, родной мне...
-- Вы только еще больше сблизили сегодня это родство...-- тихо ответила она, потупляя глаза.
-- И вправду! -- подхватила старушка,-- Лизавета Михайловна теперь совсем как будто родственница стала. Вот кабы вы замужем не были,-- ласково обратилась она к Прозоровой,-- и пара была бы моему Саньке.
Лизавета Михайловна вся горела: самая сокровенная мысль ее была обнаружена.
-- Заметьте при этом, что мама -- не особенная охотница до свадеб,-- весело молвил ей Светлов, любуясь смущением молодой женщины и, так сказать, подливая на огонь масло.
Прозорова чувствовала, как сильно забились у нее виски и сердце, как на минуту потемнело у ней в глазах, и вдруг, не помня себя от волнения, она сказала, ни к кому, впрочем, не обращаясь:
-- Да! я умела бы любить его и беречь...
-- Так станемте же любить и беречь друг друга! -- серьезно, с глубоким чувством проговорил Александр Васильич, опять взяв ее за обе руки.-- Вот, мама, видишь: в этих грязных стенах люди переживают иногда дорогие, лучшие минуты своей жизни!..
При других, менее исключительных обстоятельствах тонко-разборчивое ухо Ирины Васильевны, вероятно, не совсем благосклонно выслушало бы эти, так нечаянно высказанные, полные затаенного смысла, признания; но теперь, под обаятельным влиянием теплых речей и ласк горячо любимого сына, старушке было не до того. Она заметила только:
-- Уж чего бы это, батюшка, и на свете такое было, прости господи, кабы люди не берегли да не любили друг друга!
-- Аминь!-- как-то радостно заключил Светлов и еще раз, еще крепче обнял добродушно улыбнувшуюся ему мать.
Понемногу тон их разговора переменился. Александру Васильичу пришлось подробно рассказать своим гостям, что он делал у прокурора и как его принял тот. Нового, впрочем, оказалось немного в рассказе Светлова; все дело сводилось к тому, что один горячился и беспрестанно повторял: "Против вас имеются очень сильные улики в подстрекательстве",-- а другой спокойно возражал ему: "Представьте мне прежде эти улики".
-- Из всего допроса я вывел одно -- что ко мне хотят привязаться и сделать меня во что бы то ни стало виноватым,-- заключил Александр Васильич.-- Вообще,-- прибавил он,-- фабричная история, кажется, тут только предлог: им, по-видимому, что-то другое хотелось выведать от меня...
-- Молчи, Саня! -- заметила ему мать,-- ужо вот я сама поеду, попрошу генерала, так тогда...
-- Ну, нет, мама, ты этого не делай, если не хочешь поставить меня в положение еще более тяжелое,-- с живостью перебил ее Светлов,-- я даже не в состоянии буду уснуть сегодня ночью, если ты не дашь мне теперь же слова... ни во что не вмешиваться.
Ирина Васильевна стала было доказывать сыну всю пригодность и необходимость подобного обращения к защите его превосходительства, но в конце концов старушке все-таки пришлось отказаться от своей мысли и дать слово Александру Васильичу -- оставить в покое представителя местной власти.
-- Вот когда мы с тобой сами сделаемся генералами, тогда и будем водить с ними знакомство,-- шуткой отделался Светлов от дальнейших настояний матери.
Эта маленькая размолвка не помешала, однако ж, дамам просидеть у Александра Васильича довольно долго; они только тогда уже начали собираться домой, когда проводивший их к арестанту солдатик, слегка приотворив дверь каземата, стал то и дело просовывать в нее из коридора свое тупое лицо, ясно теперь выражавшее, впрочем, окончательную потерю терпения.
Прощаясь с сыном, Ирина Васильевна опять не могла удержаться от слез.
-- Знаешь что, мама? -- сказал ей Светлов,-- у меня к тебе просьба есть, и очень серьезная просьба...
Старушка посмотрела на него с удивлением; но, очевидно, она готова была исполнить все, о чем бы он ни попросил ее.
-- Не езди ты, милая, сюда в другой раз...-- продолжал Александр Васильич, стараясь придать как можно больше правдивости и искренности своим словам.-- И знаешь почему, мама? Ты ведь не в силах относиться спокойно к моему настоящему положению,-- иначе и быть не может; а между тем уже один твой страдальческий вид способен каждый раз расстроить меня, отнять необходимую ясность и силу у моего ума, тогда как они-то именно и нужны мне теперь всего более, чтоб оправдаться...
Говоря это, Светлов заботился, разумеется, не о себе; но для Ирины Васильевны было совершенно достаточно подобного основания, чтоб не противоречить своему любимцу.
-- Только бы поскорее выпустили-то тебя, Санька, а уж я, нечего делать, посижу, грешная, дома...-- с величайшей покорностью согласилась старушка и снова принялась плакать.-- Что понадобится -- пиши с Лизаветой Михайловной,-- с ней и пошлем тебе; а то и отец приедет: может, уломаю я его как-нибудь...-- говорила она сквозь слезы, уже уходя и поминутно оборачиваясь, чтобы еще раз обнять сына.
Но Василья Андреича трудно и почти невозможно было "уломать", когда какая-нибудь упрямая мысль гвоздем сидела у него в голове. Тем не менее этот блистательный подвиг был совершен, и совершил его не кто иной, как Владимирко. "Поедем" да "поедем к Саше" -- дней пять сряду приставал он неотступно к отцу. Дело в том, что с той самой минуты, как в стенах большого светловского дома, с некоторой таинственностью и даже ужасом, произнесено было впервые слово "острог", последний получил в глазах мальчугана интерес и значение как бы какого-то громадного небывалого и никогда еще не виданного им фейерверка, который, во что бы то ни стало, надо было увидеть,-- по крайней мере в такой именно силе чувствовалось это желание самому Владимирке. На его ежеминутные приставанья старик отвечал сперва только одним угрюмым "отвяжись" да усиленным сопеньем своей трубочки; потом, как бы не выдержав натиска дальнейших приставаний, Василий Андреич стал отговариваться уже мягче -- и, наконец, на шестой день утром внезапно объявил:
-- Не ходи ужо либо сегодня, Вольдюшка, в гимназию-то: к брату поедем.
Это утро было настоящим праздником для Ирины Васильевны; она даже свечу затеплила перед образом в своей спальне.
-- Слава тебе, господи! едет...-- сдержанным шепотом говорила старушка дочери, усиленно придумывая, "что бы такое послать еще Саньке".-- Да как же, Оля! -- твердила она,-- ведь какой грех-то был бы потом отцу на том свете... ты подумай-ка, матушка! Право, все сердце у меня изболело эти дни...
Свидание старика Светлова с арестантом-сыном произошло довольно холодно. Василий Андреич, особенно вначале, видимо дичился его или, вернее сказать, конфузился: родительская совесть заговорила понемногу в старом упрямце и теперь громко начинала протестовать против его предыдущего упорного отчуждения от родного детища. Видя это, Александр Васильич чувствовал, с своей стороны, что не может быть искренним, как бы хотел, и потому тяготился отчасти и сам неожиданным приездом отца. Когда после первых, заметно натянутых приветствий и расспросов речь зашла каким-то образом об Ирине Васильевне, молодой Светлов заметил: