Иннокентий Федоров-Омулевский - Шаг за шагом
Итак, мой милый, дорогой преступник, проститься лично нам было не суждено... Если допустить, что на свете действительно водится так называемая "судьба", то, право, я нахожу, что это, должно быть, какая-нибудь старая дева или совсем выжившая из ума, или никогда не имевшая логики. Посуди сам: едва только мы с тобой полюбили друг друга, как пришлось уехать тебе от меня чуть ли не за тридевять земель; теперь, когда ты вернулся, принуждена опять ехать я, да так далеко, что и сама не знаю куда. Но все равно, где бы я ни была и что бы ни случилось с тобой -- для твоего дела я навсегда твоя. Вот что прежде всего хотелось мне сказать тебе, Саша. Я нарочно подчеркнула эти слова, чтоб ты глубже вник в их совершенно ясный смысл. Чем больше думала в последнее время моя голова о наших личных отношениях, тем неотразимее убеждалась я (только с какой болью, если б ты знал, Саша!), что мне следует отойти в сторону и дать свободную дорогу твоему возмужалому чувству... Предполагая, что я лично знакома с той, к кому более клонится оно теперь, мне бы хотелось сказать ей только, что научила любить тебя я (может быть, ценой всей моей жизни) и что за мной же остается право потребовать у нее, у этой особы, отчета в том случае, если любовь иссякнет в тебе, не поддержанная в той силе, какой требует твоя превосходная глубокая натура. И здесь, помни, дело идет о любви в самом широком смысле, в самом лучшем ее проявлении... Да! я сумею тогда отомстить за тебя, как отомстил бы гениальный автор за искажение своего лучшего труда... А ты знаешь, Саша, что фраза не свойственна мне; слово у меня -- дело. Если я выразилась слишком резко для тебя, если ты найдешь, что мысль моя самолюбива до глупости,-- прости мне эту самолюбивую мысль: ведь только она одна, может быть, и остается мне в подкрепление на долгие, долгие годы... Я говорю: может быть -- потому, что взамен тебя, кажется, со мной останется нечто более дорогое -- наше будущее дитя. Поверь, что я не отрекусь никогда ни от одной минуты, проведенной с тобою, и ни в одной не раскаюсь. Если бывают "грешницы", то те из них, которые дорожат собой и уважают себя, должны быть, по-моему, нераскаянными. Пусть же и я буду такою. За одно хотелось бы мне поручиться: если у тебя родится сын -- он будет стоить отца; если же дочь -- она ни в чем не уступит матери. Только теперь, когда через какой-нибудь час времени "старой деве" угодно будет кинуть нас опять в разные стороны, я могу позволить себе чистосердечно признаться перед тобой, Саша, в этой сладкой надежде: связанные руки, время и расстояние помешают тебе сделать, в пылу увлечения твоей честной и гордой натуры, хотя, быть может, и благородный, но ложный и опрометчивый шаг... Даже в эту самую минуту еще, как я пишу тебе, я, может быть, поддалась бы невольно и сама этому увлечению, разделила бы этот неверный шаг... Но даю тебе слово, что с той минуты, как ты прочтешь это письмо, уже никакие силы -- ни земные, ни небесные -- не вернут меня к подобному шагу! Ты слишком хорошо знаешь мой характер, чтоб не понять сразу, что я хочу этим сказать, и надеюсь, уважение твое ко мне настолько сильно, что ты не сделаешь ни одной бесполезной попытки переменить мои мысли: теперь уже это поздно... Прощай, мой дорогой, мой милый Саша! Не забывай меня, а главное -- помни, что свободный человек всегда должен быть свободен, не завися в своем внутреннем мире ни от людей, ни от обстоятельств. Теперь еще раз повторяю тебе: пока я жива, наше дитя (если мне суждено его увидеть) останется со мной; все силы мои будут отданы на то, чтобы они шли ему во благо,-- и пока эта забота будет лежать на мне, я не примусь ни за что другое. Прощай еще раз! Я совершенно довольна тобой: с тобой я отпраздновала светлый праздник жизненной весны и тебе же, а не кому другому, буду я признательна и за знакомство с великими обязанностями матери -- что бы там ни думали люди!...
Любящая и уважающая тебя
Кристи".
По мере того как душа Светлова все глубже и глубже проникалась этими грустными, но чарующими строками; по мере того как все явственнее и явственнее становился для Александра Васильича несомненный, решительный смысл их,-- губы чтеца дрожали все больше и больше, и, наконец, не выдержав пытки потрясающего впечатления, он выронил из рук письмо и зарыдал, как ребенок...
Прошло по крайней мере с полчаса, пока утихли эти хватающие за сердце рыдания. Тогда молодой человек вспомнил вдруг, что он не вполне еще кончил чтение письма, что там была еще какая-то приписка; Светлов нагнулся и поднял его с полу. Действительно, следом за мелкими, хотя немного неровными и как будто дрожащей рукой набросанными, но разборчивыми строчками Христины Казимировны шел крупный и твердый характерный почерк самого Жилинского.
"Девочка моя написала все, что следовало ей сказать тебе,-- значилось по-польски в этой приписке,-- я могу только прибавить, что не расхожусь с ее взглядом: она настоящая дочь своего отца. Думаю, что и ты, мальчик,-- достойный ученик тех достойных людей, из которых половину я смело и с гордостью могу назвать своими друзьями, а другую, так же смело -- товарищами; по крайней мере надеюсь, что дальнейший образ твоих действий не отнимет у тебя моего уважения и приязни. Вообще желаю тебе того же, что пожелал бы сыну. Перед тобой лежит впереди чудесная даль: широкое, но мало возделанное поле родины ждет твоей деятельности... Помни, что каждый час, каждая минута должна быть дорога тому, кто не шутя хочет обрабатывать это поле, вырывать с корнем его густо заросшие плевелы. Знаешь ли что? если я жалею иногда о чем-нибудь, то больше всего о потерянном времени. Не забудь же это, мальчик! Теперь прими мой горячий поцелуй и верь, что всегда тебе доброжелательствует
Казимир Жилинский".
То ли неожиданно-долгое заключение в остроге расстроило Александра Васильича, или только сегодня так сильно ослабли у него нервы, но, как бы то ни было, прочтя эти строки, он зарыдал вновь...
"Точно я стою на краю чьей-то свежей, дорогой могилы!-- думалось ему немного погодя,-- так же пусто, холодно и бесприютно у меня на душе, как бывает в той комнате, откуда только что вынесли покойника... Да чем же, собственно, и лучше-то настоящая минута? Разве мы встретимся когда-нибудь опять? разве не все кончено?.. Но ведь под твоим золотым сердцем, Кристи, и в самом деле, быть может, бьется уже новая жизнь, возникает новый, пока еще неслышный, горячий протест против людской неправды!.. не обратится ли он со временем и против меня?.. А между тем ты права... милая, благородная девушка! Да! ты права: теперь уже поздно..."
И опять -- может быть, в последний раз -- так явственно, так осязательно нарисовалась в воображении Светлова стройная фигура красавицы Христины Казимировны, снова, как воочию, возник перед ним ее гордый, обольстительный образ; но теперь этот образ носился в какой-то недосягаемой дали от него... Да! -- повторим и мы с Александром Васильичем: теперь уже было поздно.
Он до утра не мог сомкнуть глаз. В эту долгую бессонную ночь небывалая прежде у Светлова, по замечанию Ирины Васильевны, чуть заметная складочка между бровей -- резко обозначилась там и осталась у него на всю жизнь...
IV "ГЕНИАЛЬНЫЙ ПЛАН" ДЕМЕНТИЯ АЛЕКСЕИЧА
Приезд мужа поставил Лизавету Михайловну в самое тяжелое положение. Все время их пятилетней разлуки молодая женщина жила совершенно самостоятельно, не отдавая никому отчета в своих поступках; лишь изредка, и то не больше чем раз в два месяца, ей приходилось коротко уведомлять Дементия Алексеича о здоровье и успехах детей -- и только. Никакой другой переписки между супругами не существовало; по крайней мере сама Прозорова, в необходимых ответах мужу, ограничивалась лишь этими насущными предметами. И вдруг теперь, через столько лет, в силу какого-то призрачного права, она опять принуждена взять на себя роль малого ребенка, которого, во что бы то ни стало, желают водить на помочах, должна выслушивать упреки и наставления от непрошеного опекуна, неспособного встать даже на одной высоте с опекаемой! Но и это бы все еще ничего, а главное -- стоило ли, при таких условиях, посвящать лучшие годы своей жизни на воспитание детей? Разве не могут завтра же отнять их у матери, чтоб перевернуть вверх дном все то, что далось ей с болью и кровью?
К счастью Лизаветы Михайловны, она не принадлежала к числу праздных мечтательниц, способных приняться за излюбленное дело только после того уже, как его благополучно осуществит кто-нибудь другой; Прозорова, напротив, решилась самолично завоевать себе свободу, решилась бороться за нее, как говорится, на жизнь и на смерть. Однако ж, хотя и скрепя сердце, молодая женщина сделала сперва несколько попыток к мирному соглашению; но это ни к чему не привело. Каждый раз, как начинался подобный разговор, Дементий Алексеич показывал вид, что слушает жену внимательно и даже будто не прочь уступить ей; потом понемногу Прозоров впадал в свой обычный раздражительный тон, говорил колкости и в конце концов, неистово замахав руками, заключал обыкновенно скороговоркой: "Глупости, глупости, глупости, матушка, выдумала... и слушать не хочу!" Словом, каждый раз повторялось то же самое, что было и вначале. Видя полнейшую безуспешность мирных попыток, Лизавета Михайловна уже не колебалась долее и открыто бросила мужу вызов: она категорически объявила ему, что не выйдет до тех пор из своей комнаты, пока не получит паспорта. Это случилось в тот же день вечером, как между ними произошла известная бурная сцена, едва не кончившаяся для Прозоровой весьма печально. Напрасно Дементий Алексеич, через замкнутую дверь спальни, доказывал до глубокой ночи жене, что может заставить ее поступать, как ему заблагорассудится, что на его стороне и общественное мнение и всякая всячина; напрасно рассыпался он в уверениях, что им уже приглашены к себе многие знакомые семейства, даже с назначением дня, что ведь таким образом может выйти неслыханный скандал,-- молодая женщина твердо стояла на своем.