Эмиль Золя - Западня
Первый месяц она порядком издевалась над стариком. Вы только поглядите, как он липнет к ней, волокита проклятый! В толпе щупает ее сзади за мягкое место, а сам смотрит в сторону как ни в чем не бывало. А ноги у него? Настоящие спички! Голова голая, как коленка, только на затылке зачесаны четыре волоска, так и хочется спросить, какой ловкач цирюльник делает ему пробор. Старый хрыч! Видать, он совсем сдурел.
Но, то и дело встречая старика, Нана перестала находить его таким смешным. Он внушал девочке смутный страх, она закричала бы, если б он подошел к ней поближе. Порою, когда она любовалась витриной ювелира, он, стоя позади, нашептывал ей разные разности. И он был прав: ей очень хотелось носить золотой крестик на черной бархотке или коралловые сережки, совсем маленькие, как капельки крови. Да уж не говоря о драгоценностях, не могла же она вечно ходить оборванкой! Ей надоело переделывать свое тряпье, таская лоскуты и ленты из цветочной мастерской. Но больше всего опостылела ей «каскетка» — эта черная шляпенка, на которой цветы, украденные у г-жи Титревиль, выглядели так же смешно, как бубенчики на заднице шута. Когда она шлепала по уличной грязи и экипажи обдавали ее брызгами, а сверкающие витрины магазинов слепили глаза, ее охватывало мучительное желание хорошо одеваться, обедать в ресторанах, ходить по театрам, иметь свою комнату и красивую мебель. Она останавливалась, побледнев, — так сильно было это желание, — и чувствовала, что от парижских тротуаров поднимается и хватает ее за сердце неутолимая жажда урвать хоть частицу тех радостей, до которых она не могла дотянуться в жестокой городской сутолоке. И неизменно в такую минуту старик был тут как тут и нашептывал ей всякие предложения. О, с какой радостью она ударила бы с ним по рукам, если бы не боялась его! Но все внутри у нее сжималось от страха перед мужчиной, перед тем неведомым, что ее ожидает, и, несмотря на свою испорченность, она резко, с отвращением отказывала старику.
Однако, когда пришла зима, жизнь в семействе Купо стала невыносимой. Нана каждый вечер получала взбучку. Если отец уставал бить ее, за дело принималась мать — надо же было учить девчонку уму-разуму! Часто доходило и до общей потасовки: один начинал, другой давал сдачи, и под конец все трое колошматили друг друга, катаясь по полу среди осколков разбитой посуды. И вдобавок ко всему они жили впроголодь и дрожали от холода. Если девочка покупала себе какой-нибудь пустяк — ленту или пуговицы к манжеткам, родители отбирали покупку и тотчас же пропивали. Нана имела право лишь на свою обычную порцию колотушек, после которой она забивалась в постель и мерзла всю ночь под рваной простыней и черной юбчонкой, служившей ей одеялом. Нет, такая жизнь не может продолжаться, иначе она подохнет в этой дыре. С Купо Нана уже давно перестала считаться: отец, который только и делает, что пьянствует, это уже не отец, а грязная свинья, — хочется поскорее от него избавиться. А теперь она охладела и к матери. Жервеза тоже пила горькую. Она частенько заходила за мужем к папаше Коломбу, но это был лишь предлог, чтобы ей поднесли рюмочку сивухи; она уже не отворачивалась от выпивки, как в первый раз, а охотно придвигалась поближе к столику, глушила стакан за стаканом и просиживала часами в кабаке, пока у нее глаза на лоб не лезли. Когда Нана шла мимо «Западни» и замечала там мать, хлеставшую сивуху под ругань подвыпивших мужчин, она приходила в бешенство — ведь молодежь зарится на другие лакомства и не понимает толка в вине. Нечего сказать, хорошенькое зрелище ждало ее дома в эти вечера: пьяный отец, пьяная мать, нетопленная, пропитанная спиртным духом комната и ни крошки хлеба к тому же. Праведница и та не выдержала бы такой жизни. Что ж, если она удерет, родителям ничего не останется, как пенять на себя, — они сами довели ее до этого.
Как-то в субботу, придя домой, Нана застала родителей в ужасном виде. Купо храпел, растянувшись поперек кровати. Жервеза сидела, скорчившись на стуле, голова ее болталась из стороны в сторону, а мутные, широко открытые глаза бессмысленно глядели куда-то в пространство. Она позабыла разогреть обед — остатки вчерашнего рагу. Оплывшая свеча, с которой не снимали нагара, тускло освещала постыдную нищету этого логовища.
— Заявилась, лахудра?! — пробурчала Жервеза. — Погоди, отец тебе задаст!
Нана побелела и, не отвечая, смотрела на холодную печь, на голый, ненакрытый стол, на мрачную конуру, казавшуюся еще отвратительней от присутствия этих двух одуревших пропойц. Не снимая шляпки, она обошла комнату и, стиснув зубы, снова открыла дверь.
— Ты уходишь? — спросила мать, не в силах повернуть головы.
— Да, я забыла кое-что. Скоро приду… До свиданья.
Но она не вернулась. На следующий день, протрезвившись, родители подрались, обвиняя друг друга в бегстве Нана. Да, теперь она уже далеко, ее не догонишь! Надо бы, как говорится, насыпать ей соли на хвост, иначе, пожалуй, не поймаешь. Этот удар окончательно сразил Жервезу. Она ясно чувствовала, хотя и отупела от водки, что падение Нана, которая, понятно, пойдет теперь по рукам, лишило ее последней опоры в жизни: она осталась одна, нет у нее больше дочери, с которой приходилось бы считаться, — остается только катиться вниз. Да, эта гадина унесла в своем грязном подоле последние крохи ее порядочности. И Жервеза пьянствовала три дня подряд, в бешенстве сжимая кулаки и осыпая проклятиями эту продажную тварь. Купо обегал все внешние бульвары, заглядывая под шляпку каждой встречной потаскушке, а затем успокоился и снова покуривал свою трубку, невозмутимый, как праведник. Порой, выскочив из-за стола, он воздевал руки к небу, потрясал ножом и вопил, что его опозорили, но потом садился на место и спокойно доедал суп.
В доме, где жили Купо, бегство Нана никого не удивило: девушки постоянно улетали оттуда, как чижи из открытой клетки. Зато Лорийе злорадствовали. Недаром они говорили, что девчонка им еще покажет, родители узнают почем фунт лиха. Этого и следовало ожидать: все цветочницы сбиваются с пути. Боши и Пуассоны тоже посмеивались и с особым пылом восхваляли женскую добродетель. Один Лантье не без лукавства защищал Нана. Спору нет, заявлял он своим назидательным тоном, девушка, убегающая из дому, попирает все божеские и человеческие законы, но — черт возьми! — добавлял он с загоревшимся взглядом, плутовка слишком мила, не может же она всю молодость провести в нищете.
— Знаете новость? — спросила однажды г-жа Лорийе, сидя в привратницкой, где вся компания пила кофе. — Хромуша продала свою дочь, это ясно, как божий день… Да, продала, и у меня есть доказательства!.. Помните пожилого господина, которого мы постоянно встречали на лестнице? Он уже тогда ходил к матери и заранее платил ей за дочку. Это же бросалось в глаза! А вчера их видели вместе в Амбигю — красотку и ее хрыча… честное слово! Понятное дело, к нему-то она и убежала.
За чашкой кофе происшествие обсудили со всех сторон. Ну что ж, это вполне возможно, случаются вещи и похуже. В конце концов даже самые почтенные люди в квартале стали говорить, что Жервеза продала свою дочь.
Жервеза теперь перебивалась кое-как и была равнодушна решительно ко всему. Если б ее обозвали на улице воровкой, она и то бы не обернулась. Вот уже месяц, как г-жа Фоконье выгнала ее, чтобы избавиться от лишних неприятностей. С тех пор Жервеза переменила восемь мест; не пробыв и трех дней в какой-нибудь прачечной, она получала расчет, так как работала из рук вон плохо, стала небрежной, неряшливой и до того отупела, что потеряла всякую сноровку. Наконец, понимая, что она разучилась гладить, Жервеза нанялась стирать поденно в прачечную на Новой улице. Возиться в мыльной воде, оттирать чужую грязь, делать самую тяжелую, но зато простую работу — ну что ж, это была еще одна ступенька вниз к окончательному падению. По правде сказать, такая работа ее не красила. Выйдя из прачечной грязная, мокрая, посиневшая, она напоминала паршивую собачонку. И все же, несмотря на нищету, она все толстела, а хромать стала так сильно, что с ней рядом уже нельзя было идти: казалось, она вот-вот собьет спутника с ног.
Что и говорить, когда женщина опустится до такой степени, вся ее гордость пропадает. Жервеза махнула рукой на свою внешность, на порядочность, благопристойность, уважение, любовь — на все то, чем дорожила прежде. Теперь ее можно было пинать, топтать ногами, она ни на что не обращала внимания — до того стала равнодушной и вялой. Лантье окончательно отвернулся от нее, он даже для вида не заигрывал с нею; а Жервеза словно не заметила конца этой долгой связи, которая оборвалась сама собой, когда они опостылели друг другу. Одной обузой стало меньше, только и всего! Даже интрижка между Лантье и Виржини нисколько ее не волновала: так глубоко было ее безразличие ко всем этим глупостям, из-за которых она в прежние времена на стену лезла. Она могла бы прислуживать этой парочке, когда та лежала в кровати. Связь шляпника и бакалейщицы теперь ни для кого не была секретом, да они и не таились. К тому же все складывалось в их пользу: рогоносец Пуассон уходил через каждые два дня на ночное дежурство, и, пока он дрожал от холода на безлюдных тротуарах, жена его грелась в постели с дружком. О, их ничуть не тревожил равномерный звук его шагов, медленно приближавшихся к лавке по темной пустынной улице, они даже носа не высовывали из-под теплого одеяла. Ведь полицейский на посту помнит только о долге, не так ли? И они до самого утра преспокойно наносили ущерб его собственности, в то время как этот суровый блюститель порядка охранял собственность соседей. Вся улица Гут-д’Ор потешалась над этой забавной историей. Всем казалось смешным, что представитель власти носит рога. К тому же лавка и лавочница составляли одно целое, и Лантье, право же, завоевал это тепленькое местечко. Он только что разорил прачку, а теперь принялся за бакалейщицу. А там на очереди были хозяйки галантерейных, писчебумажных и шляпных магазинов: у Лантье превосходный аппетит — ему ничего не стоит всех их проглотить.