Эмиль Золя - Западня
Нет, даже представить себе невозможно, какие жестокие фантазии рождаются в голове у пьяниц. Как-то вечером, окончив домашние дела, Лали играла с детьми. Окно было открыто, и сквозной ветер распахивал и прикрывал дверь, ведущую в общий коридор.
— Это принц Ветер, — говорила девочка. — Здравствуйте, принц, входите!..
И она приседала перед дверью, раскланиваясь с ветром. Анриетта и Жюль стояли позади нее и тоже кланялись, заливаясь смехом: они были в восторге от этой игры. Лали порозовела, видя, что ребятишки от души забавляются, да и сама вошла во вкус игры, а это случалось с ней не слишком часто.
— Добро пожаловать, принц! Как поживаете?
Но грубая рука толкнула дверь, и на пороге появился папаша Бижар. Тут все разом изменилось: Анриетта и Жюль плюхнулись на пол, а Лали в ужасе застыла, не закончив реверанса. Слесарь держал в руке новенький ременный кнут с длинным белым кнутовищем. Он поставил покупку возле кровати и даже не наградил Лали обычным пинком, в ожидании которого девочка съежилась и повернулась к отцу спиной. Бижар был очень весел, очень пьян и скалил черные зубы, усмехаясь от какой-то забавлявшей его мысли.
— Так-так! Ты, значит, балуешься, паскуда! Я еще снизу слышал, как ты здесь отплясываешь… А ну-ка, подойди ко мне! Ближе, ближе, черт возьми! Да повернись лицом, на кой мне нужна твоя задница? Чего ты трясешься как овечий хвост? Разве я тебя трогаю? Сними с меня башмаки!
Лали в ужасе оттого, что не получила обычной порции колотушек, вся побелела и сняла с него башмаки. Отец, сидевший на краю кровати, повалился на нее, не раздеваясь, и стал следить за девочкой. А она растерянно металась под этим пристальным взглядом и так дрожала от страха, что в конце концов разбила чашку. Тогда, не меняя положения, Бижар взял кнут и помахал им.
— Взгляни на эту штуку, барашек! Опять купил тебе подарок. Да, потратил на тебя еще пятьдесят су… С этой игрушкой мне не придется бегать за тобой, теперь ты никуда не спрячешься. Хочешь попробовать? Ага, ты чашки бьешь!.. Ну, гоп, попляши вприсядку перед своим принцем!
И, по-прежнему развалясь на кровати, он принялся щелкать огромным бичом, словно возница, погоняющий лошадей. Вдруг он со всего размаха ударил Лали; ремень обвился вокруг ее тельца, и она завертелась как волчок. Потом упала, попробовала отползти на четвереньках, но он снова ударил ее, и она вскочила на ноги.
— Гоп! Гоп! — орал Бижар. — А ну, поворачивайся… Хороша забава — особенно зимой, по утрам. Я себе полеживаю в тепле и стегаю кнутом барашка, стегаю издалека, даже рук не мараю. Хочешь спрятаться в этом углу? Достал стерву. А в том? Тоже достал. Ага, ты залезла под кровать, ну так угощу тебя кнутовищем… Гоп! Гоп! Живей, живей!
Пена выступила у него на губах, желтые глаза чуть не вылезли из темных орбит. Обезумевшая Лали с воплями бегала по комнате, каталась по полу, прижималась к стенам; но длинный кнут настигал ее повсюду, оглушительно щелкал над головой и, обжигая, хлестал по телу. Ну и пляска! Точь-в-точь дрессировка зверушки в цирке. Стоило посмотреть, как кружится бедный котенок! Лали прыгала так высоко, словно играла в веревочку. Она задыхалась, отскакивала от пола, как резиновый мяч, и, ослепленная, истерзанная, сама подвертывалась под удары. А мучитель-отец ликовал, обзывал ее паскудой и спрашивал, не довольно ли с нее, поняла ли она наконец, что ей все равно никуда не спрятаться.
На вопли девочки неожиданно прибежала Жервеза. При виде этого зрелища она вышла из себя.
— Мерзавец, подлец! — закричала она. — Сию же минуту перестаньте, не то я побегу за полицией!
Бижар зарычал, как пес, у которого отняли кость.
— Эй ты, кривобокая, не суйся не в свое дело! Что ж, прикажешь надевать перчатки, чтоб учить ее? Это порядка ради, понимаешь? Пусть знает, что у меня длинные руки.
И он в последний раз ударил Лали кнутом. Удар пришелся по лицу, из рассеченной верхней губы брызнула кровь. Жервеза схватила стул и хотела броситься на слесаря, но Лали с мольбой протянула к ней руки, уверяя, что это пустяки, что все уже прошло. Краешком передника она вытерла кровь и стала успокаивать детей, которые заливались слезами, словно этот град ударов обрушился на них.
Думая о Лали, Жервеза не смела роптать. Ей хотелось быть такой же мужественной, как эта восьмилетняя крошка, выстрадавшая на своем веку больше, чем все соседки вместе взятые. Девочка месяцами питалась черствыми корками, да и то не досыта, — Жервеза знала это, — и так похудела и ослабла, что ходила, держась за стены. Когда же прачка тайком приносила Лали остатки мяса, у нее сердце обливалось кровью: бедняжка ела молча, маленькими кусочками — сузившееся от недоедания горлышко плохо пропускало пищу, — и крупные слезы катились по ее щекам. Но она всегда была такая же кроткая, преданная и разумно не по летам выполняла свои обязанности маленькой мамаши, изнемогая под бременем материнских чувств, слишком рано пробудившихся в ее хрупкой детской груди. Жервеза старалась брать пример с Лали и научиться так же безропотно нести свой крест, как этот бедный замученный ребенок. Девочка не умела жаловаться, она лишь смотрела своими большими черными глазами, в глубине которых угадывалась затаенная боль. Никогда ни слова — только покорный взгляд этих широко открытых черных глаз.
Беда в том, что сивуха «Западни» вела к гибели и семейство Купо. Прачка видела, что недалек день, когда муж возьмет хлыст, как Бижар, и заставит ее плясать. И, ожидая этого несчастья, она с еще большим сочувствием относилась к несчастью Лали. Да, здоровье Купо сильно пошатнулось. Прошли те времена, когда он только багровел от водки. Теперь он уже не мог хвастливо хлопать себя по животу, говоря, что толстеет от этого чертова зелья; прежний нездоровый жир исчез, кровельщик отощал, лицо стало зеленоватым, как у утопленника. Аппетит тоже пропал. Мало-помалу бедняге Купо опротивел хлеб, и он стал воротить нос даже от жаркого. Самый лакомый кусок и тот становился ему поперек горла, а челюсти отказывались работать. Чтобы как-нибудь держаться, ему требовалась бутылка водки в день. Водка заменяла кровельщику еду и питье, она была единственной пищей, которую теперь принимало его нутро. Утром он добрых полчаса сидел на кровати, согнувшись в три погибели, кашлял, трясся в ознобе, хватаясь руками за голову, и харкал, сплевывая душившую его горькую, как полынь, мокроту. Под конец его всегда тошнило, хоть заранее подставляй урыльник. Он становился человеком, лишь выпив молока от бешеной коровы — целебного зелья, которое огнем пробегает по жилам. Среди дня начинались новые напасти. Сперва Купо чувствовал покалывание в руках и ногах, словно кто-то легонько щекотал его, и он шутил, говоря, что красотки заигрывают с ним или жена подсыпает ему в постель щетину. Потом ноги тяжелели, покалывание переходило в мучительные судороги, они словно клещами сжимали ему икры. Это было уже не так забавно! Купо больше не хохотал, он останавливался как вкопанный посреди улицы, в ушах у него шумело, из глаз сыпались искры. Все словно желтело кругом, дома качались, а он стоял, пошатываясь, и боялся сойти с места, чтобы не растянуться на мостовой. Порой, сидя на самом припеке, он вздрагивал, чувствуя, как ледяная струя пробегает по спине — от шеи до самой задницы. Но больше всего Купо донимала дрожь в руках; особенно своевольничала правая, как будто она совершила черное дело и теперь трясется от ужаса. Черт побери! Мужчина он или не мужчина? Неужто он превращается в старую развалину? Кровельщик яростно напрягал мускулы, сжимая в кулаке стакан, и бился об заклад, что рука у него не шелохнется, замрет как каменная; но, несмотря на все его усилия, стакан отплясывал какой-то дикий танец, прыгал то вправо, то влево и все время дрожал мелкой дрожью. Тогда Купо опрокидывал его в глотку и гневно кричал, что вылакает дюжину стаканов и уж тогда удержит целый бочонок, не шевельнув ни одним пальцем. Жервеза, напротив, убеждала его бросить пить — иначе он никогда не перестанет трястись. Но Купо посылал ее к черту, пил литр за литром, чтобы доказать свою правоту, и приходил в бешенство, уверяя, будто из-за проезжающих омнибусов в доме все ходит ходуном.
Как-то в марте Купо вернулся под вечер промокший до костей; вместе с Бурдюком они пришли пешком из Монружа, где досыта наелись супа из угрей; ливень настиг их у заставы Фурно и поливал без передышки до заставы Пуассоньер — конец немалый. В ту же ночь кровельщика стал бить кашель; он лежал весь красный, в жару, тяжело дышал и так хрипел, словно в груди у него что-то треснуло. Наутро Боши прислали знакомого врача, тот выслушал Купо, покачал головой и, отведя Жервезу в сторону, велел ей немедленно везти мужа в больницу — у Купо было воспаление легких.
Жервеза, ясное дело, не стала противиться. В прежнее время она скорее дала бы изрубить себя на куски, чем доверила мужа недоучкам из больницы. Когда он упал с крыши, Жервеза истратила все сбережения, чтобы вы́ходить его дома. Но уж коли человек превратился в скотину, любовь к нему быстро улетучивается. Нет, нет, довольно с нее хлопот. Пусть избавят ее, пусть возьмут мужа навсегда, она только спасибо скажет. Однако, когда принесли носилки и положили на них неподвижного, как колода, больного, Жервеза побледнела и стиснула зубы. И хотя она по-прежнему уверяла себя, что так ему и надо, сердце говорило другое, и будь у нее в комоде хоть десять франков, она не дала бы его унести. Она проводила мужа до больницы Ларибуазьер и видела, как санитары поместили его в конце огромного зала, где длинными рядами лежали больные, бледные, как мертвецы; при виде нового товарища они приподнимались на подушке и провожали его глазами. Вонища здесь была такая, что задохнуться можно, а от чахоточного кашля и здорового вывернуло бы наизнанку; к тому же палата с рядами белых кроватей вдоль стен походила на крошечный Пер-Лашез — ни дать ни взять кладбищенская аллея. Купо лежал пластом, и Жервеза так и ушла, не зная, что сказать мужу; в кармане у нее было пусто, и она ничем не могла ему помочь. На улице она обернулась и окинула взглядом огромные больничные корпуса. Ей вспомнились былые дни, когда Купо, примостившись у самого края этой крыши, прилаживал оцинкованные листы и распевал на солнышке. Тогда он не пьянствовал и кожа у него была свежая, как у девушки. Выглянув из своего окна в гостинице «Добро пожаловать», Жервеза искала его глазами и находила наконец где-то высоко в небе, и оба махали платками, посылая друг другу привет. Да, работая здесь, Купо не подозревал, что работает для себя. Теперь он уже не прыгал по крыше, как веселый забияка-воробей; он лежал внизу, он сам приготовил себе конуру в больнице и пришел подыхать сюда, изнуренный, с рожей, обросшей щетиной. Боже, какой далекой казалась теперь золотая пора их любви!