Грубиянские годы: биография. Том I - Поль Жан
На севере располагался Эльтерляйн; на востоке – Пестицкие, или Линденштедтские, горы, через которые пролегает дорога на Лейпциг (еще один город лип); нотариус выбрал путь между двумя этими направлениями, чтобы вершины, за которыми теперь катилась в карете или отдыхала прелестная Вина, никогда не становились невидимыми для его глаз, хотевших пить влагу попеременно то из цветочных чашечек, то из облаков, покоящихся на горах… Просто счастье для теперешнего хрониста этого странствия и этого странника, что Вальт сам – ради своего и братниного удовольствия – составил столь обстоятельное ежедневное (лучше сказать, ежесекундное) описание путешествия, подобное полному жертвенному (или возгоночному) сосуду жизни, что другому человеку ничего и делать не нужно, кроме как снять крышку с такого сахарного, или материнского, раствора и перелить всё в собственную чернильницу – ради любого, кто будет испытывать жажду. Страдающий человек нуждается в том, кто радуется; радующийся в реальности – в том, кто радуется в мире поэзии; но и последний, подобно Вальту, опять-таки удваивается – когда описывает самого себя.
«Хотелось бы надеяться, – так начал Вальт свою посвященную Вульту книгу секунд и терций, – что мой дорогой братец не станет смеяться надо мной, если я буду подразделять свое (не столь уж важное) путешествие не на немецкие мили, а на русские версты, которые, правда, можно считать просто четвертинками часа, то есть они очень коротки, но все-таки и не так уж коротки – я имею в виду, для человека, ступающего по земле. Мы бы плохо справлялись с нашей быстротекущей жизнью, если бы мерили ее не на минуты и часы, а на восьмидневки или даже на столетия, словно привязывая короткую ниточку к громадным колесам универсума; поэтому хотелось бы (тем более, что так же поступает и государство, менее других ощущающее нехватку пространства: Россия), сославшись на то же оправдание, какое принято там (а именно: что стопа человека, или его башмак, является наилучшей мерой как для него самого, так и для его пути), избрать в качестве меры расстояния – для пеших путешествий – версту. Вечность точно так же велика, как и безмерность; поэтому мы, брат мой, будучи беженцами и в первой, и во второй, имеем для обеих только одно емкое слово: Время-Пространство».
Когда он начал отмеривать свои первые версты на северо-восток (горы Вины и раннее солнце оставались по правую руку от него, а сопровождающая его радуга в росистых лугах – по левую): он захлопал от радости в ладоши, словно в трещотки восточной музыки, и так легко, так быстро повлек самого себя вперед, будто ему и не нужно было касаться ногами земли! Конькобежные ботинки и мешковатые штаны голоштанников, можно сказать, окрыляют человека, который привык носить длинные сапоги или штаны до колен. Лицо Вальта светилось дыханием утра, взоры его были наполнены картинами Востока фантазии. Он прихватил с собой весь свой нумизматический кабинет, собранный за годы студенчества, – эту кассу остатков, или оперативную кассу: чтобы подвешенный к поясу кошель с монетами служил ему спасательным поясом при переправе через любые адские и райские реки. Он двигался сквозь устремляющуюся ему навстречу жизнь так же свободно, как мотылек над его головой, не нуждающийся вообще ни в чем, кроме цветка и второго мотылька. С проторенной искусством дороги, на которой он увидел целые полчища реформаторов и путевых шаркунов, громко топочущих и стучащих палками, Вальт свернул, потому что не хотел мучиться, либо растягивая одно утреннее приветствие на все время, пока будет по ней идти, либо – что сделает его смешным – вновь и вновь повторяя это приветствие (может быть, неудачно выбранное). В горку и опять под горку: так шел он по влажной траве, и то терял из виду, то снова видел город, от которого хотел окончательно избавиться, потому что иначе ему не верилось, что он вырвался-таки на свободу.
Вальту пришлось одолеть еще две версты, прежде чем город скрылся за холмами с фруктовыми деревьями. Ему еще ничего особенного не встретилось по пути, если не считать сам этот путь, когда он мимолетно поприветствовал прохожего человека, чье лицо было обвязано носовым платком. Вальт прошел дальше, уже так далеко, что подумал: тот человек, обернувшись, наверняка уже двинулся дальше, и сам он тоже может обернуться, не опасаясь встретиться с ним взглядом. Но человек по-прежнему смотрел в его сторону. Нотариус прошел еще дальше и обернулся – бандажист, со своей стороны, – тоже. Повторив свой маневр в третий раз, Вальт заметил, что тот человек нарочито остановился: видимо, недовольный тем, что на него оборачиваются. Нотариус двинулся дальше, больше не заботясь о том, идет ли незнакомец или стоит.
Вскоре он наткнулся – так разрастаются приключения – на трех старых женщин и одну совсем юную: все они только что вышли из лесочка – с коробами, наполненными литерным хворостом, на спинах. И разом остановились, вытянувшись в прямую линию, друг за дружкой, – подперев тяжелые короба косо подставленными под них палками, которые прежде использовали как трости. Вальта очень тронуло, что они, как протестанты и католики в Вецларе, справляют свои праздники – или праздничные прогулки – вместе, чтобы не расставаться и продолжать беседы. Никогда не случалось так, чтобы от его взгляда укрылась хоть горстка перьев или охапка сена, с помощью которой бедняки пытаются чуть-чуть умягчить жесткую койку в караулке своей жизни, снабдить обивкой свою пыточную скамью. Человек, исполненный любви, охотно подмечает радости бедняков, чтобы и самому порадоваться; человек же, исполненный ненависти, предпочитает наблюдать за страданиями нищей братии: не для того, чтобы эти страдания устранить, а чтобы обругать богачей, к числу которых, возможно, относится и он сам.
Вальт очень хотел бы дать этим женщинам, терпеливо несущим свой груз и крест, несколько грошей за то, что они выполняют работу носильщиков; но он постеснялся совершить добрый поступок перед столь многими свидетелями. Вскоре он увидел человека, толкающего перед собой тележку, доверху наполненную громыхающим жестяным товаром; его маленькая дочурка, словно пристяжная лошадка, помогала – тянула спереди; оба совершенно запыхались.
Что-то будто принуждало нотариуса сравнить себя с толкателем тележки, мысленно поставить себя на одну чашу весов, а его – на другую. И поскольку Вальт тотчас заметил, как сильно он, со всеми своими злосчастными и счастливыми днями, перевешивает толкателя тележки (не говоря уже о женщинах с хворостом); поскольку не мог не понять, что по сравнению с медленно обращающимся колесом тележки и колесом времени, к которому этот человек прикован, его собственное свободно-летящее продвижение вперед куда больше напоминает тот радостный и легкий способ путешествовать, что характерен для господского сословия: он залился краской, стыдясь своего богатства и положения… оглянулся на женщин (они все еще стояли, опираясь на палки)… бросился назад, к ним, с четырьмя дарами, и потом сразу же от них убежал.
«Клянусь Богом, – пишет он в своем дневнике, чтобы уж полностью оправдать себя, – та убогая и мимолетная щекотка для чувств, какую представляет собой лучшая пища, купленная за несколько подаренных грошей – и вообще удовольствие, – никогда не может быть поводом для того, чтобы человек отдавал гроши с такой радостью; но радость, которую ты таким образом вливаешь на целый день в изголодавшееся сердце, в его дряблые, холодные, сузившиеся сосуды, согревая их: это прекраснейшее небо для других людей будет куплено достаточно задешево, если и сам дарящий получит такое же». Далее он пространно описывает свой старый сон о счастье некоего путешествующего английского милорда, который одним движением своей открытой наполненной ладони помещает целую деревню под благодатный дождь из каши и мясного бульона и в Элизиум долгих счастливых воспоминаний…
С тремя небесами блаженства на невинном лице (еще одно небо он оставил на лицах оставшихся позади) Вальт теперь легко перелетал от одной росинки к другой. Сердце, подобно воздушному шару, после сброса самого тяжелого балласта, то бишь денег, становится очень легким, быстрым, парящим высоко. Между тем Вальт довольно поздно добрался до Хэрмлесберга, расположенного всего в четырех верстах от Хаслау. Ибо на каждом шагу он присаживался и принимался писать, или стоял и смотрел, или читал все, что ни попадется – любую надпись на каменной скамье, – и не хотел упустить ни одной, даже самой мелкой подробности, касалась ли она населения этих мест, корма для содержащегося в стойлах скота, растений на лугах, особенностей глинистой почвы или прочих тому подобных вещей.