Григорий Канович - Козленок за два гроша
Юдла Крапивникова сам бог послал, думал он.
Пусть сидят хоть до рассвета, пусть милуются — это ему, Эзре, только на руку. Так легче уйти.
Уйти, уйти, цокали, как копыта по булыжнику, мысли, и Эзра боялся, что Данута, услышав их цокот, всполошится, встанет из-за стола, бросится ему на шею, и тогда ему уже никогда не вырваться.
Другого случая не будет, думал он. Ничего — Данута привыкнет, смирится, своим бегством он осчастливит ее больше, чем если бы остался. Нырнет в ночь, и вместе с ним туда нырнут и их горести, их надежды, их молодые глупые мечты.
— За пенкных дам по раз тщеци! — как заведенный твердил Юдл Крапивников, протягивая свою чарку скорее к ее груди, чем к рюмке, и чокаясь с Данутой с таким значением, словно они пили не водку с ковенской винокурни Вайсфельда, а волшебный, с каждой каплей сближающий их нектар Персии.
— Эзра, — сказала Данута, — иди к нам.
Но он даже не пошевелился.
— Эзра! — кликнула она еще раз. Ей было неуютно за ломящимся от яств столом, рядом с Юдлом Крапивниковым, который целился своей рюмкой то в ее грудь, то в ее шею, то в ее губы. — Ну что ты там, коханы, увидел?
— Медведь ходит, — ответил Эзра.
Юдл Крапивников громко рассмеялся:
— Хесид! Голубчик! Сделай одолжение! Прогони медведя!
Хесид глянул в окно и доложил:
— Не то что медведя — кошки, Юрий Григорьевич, не видно.
— Если видеть только то, что есть, то как же увидеть бога? — сказал Эзра и обернулся.
— Эзра мечтает купить бурого медведя, — объяснила Данута, не давая вспыхнуть ссоре.
— А зачем еврею медведь? — хмелея от водки, от близости Дануты, от трепетного сиянья зажженных Хесидом свечей, спросил Юдл Крапивников. — Еврей может купить дом, даже землю для собственного государства в Уганде, но медведя?
— Давайте лучше выпьем, — предложила Данута. — Выпьем и споем. Я хочу петь!.. Эзра, достань-ка из котомки скрипку.
Дитя, не тянися весною за розой,
Розу и летом сорвешь, —
начала Данута, вскинув голову.
Волосы ее, подожженные трепыхающимся пламенем свечей, расплавили вокруг себя сумрак, и в образовавшемся овале ее голова казалась необлетевшей кроной клена, неопалимой купиной.
Юдл Крапивников слушал ее с разинутым ртом, а Хесид пучил на нее свои печальные пастушеские глаза и вторил несмелыми, едва уловимыми вздохами.
Ранней весною сбирают фиалки,
Помни, что летом фиалок уж нет, —
тихо и обреченно выводила Данута.
Дитя, торопись, торопись,
Помни, что летом фиалок уж нет.
Эзра увидел, как увлажнились ее глаза, как она закрыла их тяжелыми веками — не так ли закрывает берестой свой ствол береза? Никогда раньше он не слышал от нее этой песни; наверно, эту песню певали ее мать или отец; казалось, Данута выдохнула ее, сочинила тут же, в этой корчме, при тусклом свете этой висящей под потолком, словно упырь, лампы и желтого, неверного света оплывающих восковыми слезами свечей.
Теперь твои кудри, что шелк золотистый,
Щеки, что розы «глюар де дижон».
Теперь твои губы, что сок земляники,
Твои поцелуи, что липовый мед.
Так торопись, торопись,
Помни, что летом фиалок уж нет.
Дитя…
Она как будто рассчитывалась с ним, возвращала свой долг за «Песнь песней» в хибарке неподалеку от мельницы Ниссона Гольдшмидта, только теперь не мельник, а она сама стояла на коленях — перед Эзрой, перед их несбывшимися надеждами, перед своими неродившимися детьми.
— Дитя… — раболепно вздыхал Юдл Крапивников.
Срипка замолкла.
Корчмарь Хесид комкал в руке полотенце, и запах липового меда холодил его раздутые ноздри.
— Дитя, — с хмельной, бездумной ласковостью повторил Крапивников, потянулся к рюмке, но пристыженно опустил руку, как будто перед ним была не водка, а огонь.
Свечи понемногу оплывали, и от их меркнущего пламени тишина казалась пороховой.
— Ну что это вы как на кладбище? Выпьем, — сказал Крапивников. — За нашу фиалку.
Молчание его не устраивало. Оно устанавливало какую-то тайную и равную связь между всеми, скрадывало различия, а ему, Юдлу Крапивникову, Юрию Григорьевичу, хотелось, страсть как хотелось отличаться, выделяться, возноситься. Он не умел ни петь, ни играть на скрипке. Но — как ему казалось — обладал главным мужским умением — платить.
— Шампанского! — крикнул Юдл Крапивников, ошарашив своей просьбой не только Дануту и Эзру, но и Хесида, который вытирал слезившиеся глаза и прикидывал в своем щелкающем, как счеты, уме, во что эконому обойдется эта его фиалка.
— Сей момент, — сказал Хесид и исчез.
Эзра пощипывал струны скрипки, Данута отрешенно заплетала волосы, а Крапивников, раздувая ноздри, принюхивался к своей фиалке.
Хесид принес шампанское и тулуп:
— Накроетесь, если замерзнете, — сказал он Эзре. — А в вашу сторону, Юрий Григорьевич, печь выходит… Спокойной ночи!
Корчмарь обрезал ножом нагар на свечах и, зевая в кулак, откланялся.
Юдл Крапивников откупорил бутылку и разлил в стаканы искристый, как бы настоянный на пламенеющих свечах, напиток.
— За панну Дануту в любую минуту, — сказал в рифму Юдл Крапивников и поднес стакан к губам.
Выпил и Эзра.
Лицо его побагровело, легкие расширились, он молодо и уверенно задышал, налил себе второй стакан.
Надо вести себя так, чтобы не вызвать подозрения, подумал он, иначе не уйти.
— Ты много пьешь, коханы… — забеспокоилась Данута. — Тебе нельзя.
Нельзя того, чего нельзя,
Нельзя того, что можно, —
дурашливо защищался он от ее заботливости и тревоги.
Он пил с каким-то остервенением то водку, то шампанское, не закусывая, стремясь как можно скорей опьянеть, затуманить глаза, утихомирить свои мысли. Но с каждой рюмкой, с каждым стаканом зрение его обострялось и мысль трудилась, как дятел на стволе. В нем медленно взбухала злость на розовощекого, как ангел, Юдла Крапивникова, однако он не выдавал ее, разыгрывал из себя беспечного и дружелюбного собутыльника, лез к Крапивникову обниматься, чокаться.
— За панну Дануту в любую минуту! — выкрикивал он. — Хи-хи-хи! Слышишь, кошечка, в любую минуту!
Он ни с того ни с сего взял с лавки тулуп, принесенный Хесидом, вывернул наизнанку, напялил на себя, встал на четвереньки.
— Медведь! Право слово, медведь! — восторгался Юдл Крапивников.
Эзра забрался вдруг под стол, обнял Данутины ноги, облизал их, потом высунул из-под стола голову и стал к ней ластиться; Данута секла его скрипичным смычком по шерсти, но Эзра не унимался, гладил на виду у Крапивникова ее плечи, груди и рычал от удовольствия:
— Брр… бррр.
Чем пристальней Данута смотрела на него, тем больше в ней крепло ощущение, что Эзра притворяется пьяным, что он что-то затеял.
— Ступай в берлогу! — упрашивала его Данута.
Еще в самом деле напьется, думала она, и завалится под столом спать, и все задуманное ею пойдет насмарку. Надо, чтобы Эзра был трезв, чтобы все видел своими глазами: и как она войдет к Крапивникову в комнату, и как за ними закроется дверь. Надо, чтобы он поверил и, как мельник Ниссон Гольдшмидт, обозвал ее некейвой! Шлюхой! Сукой! Уличной девкой, которой грош цена в базарный день!
Шлюху легче оставить — сам бог велит от нее уйти.
От вывернутой наизнанку шерсти пахло яслями. Овечий запах бесил Крапивникова. Казалось, все вокруг было пропитано им: и шампанское, и Данута, и он сам, Юрий Григорьевич.
— Ты же славный зверь, — решив его перехитрить, сказала Данута. — Ты же такой послушный… ты же любишь свою медведицу.
— Бр… брр, — бормотал Эзра.
— А ведь тот, кто любит, должен слушаться. Иди!.. Я скоро приду… меду с пасеки принесу…
— Иди, — раздраженно бросил Юдл Крапивников. Ему, видно, осточертела эта игра в медведя и медведицу. Не за нее, за игру, он платит Хесиду деньги. — Иди!
Эзра замахнулся на него лапой, но Юдл Крапивников ловко увернулся.
— Эй ты, поосторожней! — предупредил он Эзру.
Когда Эзра замахнулся в очередной раз, эконом не выдержал, схватил подсвечник со стола и принялся тыкать горящей свечой всклокоченное вонючее страшилище.
Свеча осмолила шерсть и погасла.
Тогда Крапивников схватил другую. Он тыкал ею в Эзру, как горящим копьем.
Обмахивая себя лапами, пытаясь погасить шустрые и живучие, как блохи, искры, Эзра заметался по корчме.
— Бр… брр, — хрипел он.
Корчма наполнилась удушливым дымом.
Он струился во все щели.
Скорее на запах, чем на крик, прибежал Хесид. Он был в одном исподнем — ни дать ни взять привидение.