Грубиянские годы: биография. Том I - Поль Жан
Вальт очень удивился – поскольку в двойном романе был всего лишь поэтом, то есть спокойным морем, которое хоть и отражает все передвижения (скажем, в морских сражениях или на небе), но само не участвует в них, – когда Вульт на основании одного отрывка из текста пришел к выводу, что его брат, возможно, влюблен. Нотариус поверил флейтисту, объездившему столько стран, на слово; но сам ни слова по этому поводу не сказал, хотя в глубине души был очень доволен, что теперь с ним самим всё происходит именно так, как он описывает. На протяжении многих часов изумляла его эта новая роль: необходимость сыграть нечто такое, что уже миллионы раз разыгрывалось на всех планетах.
Когда братья, следуя сложившейся привычке, захотели обменяться рассказами о том, как у них прошел день: то у нотариуса его история сходила с языка очень трудно, будто прилипла к нему; Вальт главным образом говорил о генерале и его memoirs erotiques, чтобы прикрыть таким образом свои собственные.
Он хвалил рассыпанные там чистые цветы духовности; Вульт, слушая его, улыбнулся: «У тебя чертовски добрая душа!» Даже любовь, которая открывает сердце нараспашку, словно раздаривая его, тем не менее, запирает и удерживает за собой тот уголок, где гнездится сама; и диктует даже лучшему юноше его первую ложь, а лучшей девушке – ее самый долгий обман.
Вальт – поскольку внутри у него все пребывало в движении, а его кровяные шарики, подобно вышним шарообразным светилам, нуждались, чтобы двигаться, в свободном небесном просторе – пошел проводить брата до дому. Тот потом, в свою очередь, с радостью проводил до дому Вальта; Вальт опять проводил его, чтобы на обратном пути пройти мимо окон Вины. Этот ритуал они повторили несколько раз, пока нотариус не вышел победителем.
Оставшись в одиночестве под бескрайним звездным небом, он мог теперь по-настоящему расправить и остудить пылающую душу. «Неужто я теперь действительно – в действительности – переживаю этот романтический, так часто воспеваемый казус: что я люблю?» – спросил он себя. «Что ж, тогда я хочу, – продолжил он (и замерзший мотылек, до сей поры по-зимнему окукленный, далеко отбросил от себя обломки оболочки-куколки, вздрогнул и качнул влажными крыльями), – хочу любить, как никто другой, не боясь ни смерти, ни боли, – ибо хорошо знаю, что она не знает и не любит меня, и что ей я не причиняю вреда, ведь она принадлежит к высшему сословию, а сейчас и вовсе на целый месяц уехала. Да пусть оно будет целиком и полностью отдано ей, это незнакомое сердце; и приносить ей жертвы я хочу молча, как подземным богам. О, я мог бы сорвать для нее эти звезды, соединить их в блистающий букет драгоценностей, присовокупить к ним еще и нежные лилии с луны – и, пока она спит, положить возле ее подушки; и пусть ни одна живая душа не узнала бы, кто сделал такое, я все равно был бы удовлетворен».
Он зашагал вниз по улочке к дому Заблоцкого. Все огни погасли. Одно непроглядно-черное облачко висело, зацепившись за крышу, и Вальту хотелось сдернуть его вниз. Было так тихо, что он слышал тиканье настенных часов. Луна вытряхивала свой – чуждый для нас – день в окна четвертого этажа. «О, будь я звездой (так выпевалось внутри него, сам же он только прислушивался), я бы хотел светить для нее, будь я розой, я бы цвел для нее; будь я мелодией, я бы проник в ее сердце; будь я любовью, счастливейшей, я бы остался в нем навсегда; а если бы я был только сном, я бы хотел пробраться в ее сновидение и быть там звездой, и розой, и любовью, и всем чем угодно, – и добровольно исчезнуть, как только она проснется».
Он отправился домой, чтобы основательно выспаться, и надеялся, что ему, может быть, приснится, будто он есть сон.
№ 37. Изысканная коллекционная друза
Новое завещание
Настолько прекрасным был этот сентябрь, пересадивший Вину, прекраснейшую розу, что нотариусу стало тесно и в его сюртуке, и в комнатке, и в городе; ему захотелось хоть ненадолго выбраться в большой мир. Вообще он путешествовал с несказанным удовольствием, особенно по незнакомым местам, поскольку, пока находился в пути, ему казалось, что к нему прилетит на легких крылах одно из самых романтичных и милых приключений из тех, о которых ему доводилось читать. Поэтому всякий раз, оказавшись в новом городе, он первым делом совершал короткие – не дольше часа – прогулки вокруг него. Если же жил там долго, то иногда забредал в новую для него улицу и с особым удовольствием убеждал себя, будто путешествует сейчас в совершенно незнакомом городе (из которого, в довершение к прочим радостям, может вернуться в родной, как только завернет за угол). И разве не смотрел он мечтательно на дороги, которые, подобно рекам, украшают ландшафт, ибо дороги, как и реки, бесконечно тянутся вдаль, без всяких куда и откуда, являя собой зеркала, в которых отражается жизнь? И разве не думал он теперь, как по одной из дорог идет в эту минуту погруженная в свои мысли девушка – и смотрит на синее небо, смотрит на отца и думает много о чем?
Вот только сомневался он давно и мучился угрызениями совести: не грех ли это – для собственного удовольствия растратить на путешествие скромные деньги, полученные им от родителей и заработанные на составлении документов; особенно теперь, когда его брат Вульт, по своему обыкновению, опять оказался в весьма стесненных обстоятельствах. Вальт тщательно перечитал все нравственные правила, касающиеся построения чистой композиции, чтобы понять: вправе ли он включить такое сладкозвучное «отклонение», то бишь квинтовый переход от тягости к радости, в свое предназначенное для церкви музыкальное сочинение; и он еще колебался, когда Флитте вдруг разрешил все его сомнения, послав к нему сторожа с городской башни, у которого жил, с известием: он де лежит на смертном одре и хотел бы, чтобы нотариус еще нынешним вечером составил для него завещание.
Поскольку внимающему нам миру предстоит подняться вслед за нотариусом на башню, где эльзасец уложил себя на смертный одр, необходимо предварительно, без лишних разговоров, возвести лестницу, подводящую к его скорбному ложу; итак, дело обстояло следующим образом:
Счастье такой же ненадежный друг, как и его баловни… Умникам, отправляющимся в жизненное странствие, Природа обычно дает в дорогу скудное денежное довольствие… Флитте тоже относился к числу таких умников; и хотя он давно усвоил правило, что приближающееся иссякновение денег следует умело маскировать, как маскируют конец парка, применить эту хитрость на практике он не мог – именно потому что у него отсутствовал вездесущий nervus rerum gerendarum.
В городах, куда Флитте наведывался лишь мельком, ему было легче чего-то добиться – пусть и таким образом, что он, переодевшись, выдавал себя за своего обеспеченного слугу и сам сообщал нужные сведения о себе как о своем господине, а во второй раз являлся уже под собственным именем, без мнимого слуги. В Хаслау ему сослужило хорошую службу – на целый месяц – то обстоятельство, что он за собственный счет велел осушить пруд и искать на дне драгоценный бриллиант, который он якобы уронил в воду. Но голод, который не в меньшей степени, чем Филипп II (по крайней мере, в последние годы правления), заслуживает прозвища Обеденный дьявол, а пуще голода – Одежный дьявол, и вообще каждый из проходящих дней, постепенно привлекли к нему на службу внушительную свиту из наемных лакеев, или valets de fantaisie, которые следовали за ним по пятам, называя себя более известным именем кредиторов. Эти подлинные камер-мавры часто посылали к нему своих собственных слуг, посыльных из лавки и других мест, – как Мефистофелей, которых даже не нужно было вызывать, ибо они сами его вызывали.
Потому-то Флитте и перебрался в башню со звонницей (которая стала для него долговой башней): в надежде, что бессчетные ступени кое у кого отобьют охоту являться к нему с визитами или что сам он с этой колокольни загодя заметит приближение нежелательных визитеров. Внизу же, в городе, он всех клятвенно заверял, что переселился туда исключительно ради красивого и свободного вида на окрестности, хотя и предвидел жалобы на него, которые неизбежно воспоследуют.