Малькольм Лаури - У подножия вулкана
Вошел еще посетитель, и теперь консул сразу понял, что опасаться нечего, а тот, воровато озираясь, нырнул прямо в комнату за стойкой. Следом прошмыгнула голодная бездомная собака, до того шелудивая, словно с нее недавно спустили шкуру; она взглянула на консула добрыми, блестящими глазами-бусинками. А потом вдруг упала на тощее, вислое брюхо, на котором болтались ободранные, сморщенные сосцы, и начала пресмыкаться, лебезить перед ним. Ах, снова соприкосновение с животным царством! Прежде были насекомые; а теперь вот его опять обступают они, эти зверюги, эти глупые людишки.
— Dispense usted, рог Dios[161],— шепнул он собаке, потом наклонился и произнес, испытывая потребность сказать что- нибудь хорошее, фразу, которую не то читал, не то слышал когда-то, но то в юности, не то в детство: — Видит бог, как вы робки и прекрасны по сути своей, как благие надежды осеняют нас, подобно белым крылам...
Консул встал и вдруг продекламировал перед собакой:
— А ныне, малышка, ты пребудешь со мною в... Надеюсь, в скорое время я опять буду увидеть вас с ваша esposa. Увидеть, что вы жуете вместе где-нибудь в пристойных краях. — Она улыбнулась. — Далеко прочь отсюда. В пристойных краях, где всякая ваша беда уже не будет у вас... — Консул вздрогнул. Что она такое говорит, эта сеньора Грегорио? — Adids, — добавила она по-испански. — У меня нет крова, есть только моя тень. Но если вам станет надо тень над головой, моя тень всегда будет ваша.
— Благодарю вас.— Благотворю вас.
— Не благотворю, сеньора Грегорио, а благодарю.
— Благотворю.
Кажется, путь свободен; но у самых дверей консул едва не столкнулся с доктором Вихилем. Доктор в своем безупречном, сияющем белизной теннисном костюме быстро прошел мимо в сопровождении мистера Куинси и директора местного кинематографа, сеньора Бустаменте. Консул попятился в ужасе перед Вихилем, перед Куинси, в ужасе, что они увидят, как он выходит из бара, но те, должно быть, не заметив его, скрылись за автобусом, который только что прибыл из Томалина, они шагали, работая на ходу локтями, словно ехали верхом, и безумолку разговаривали. Ему почудилось, что разговаривают они про него, только про него; что с ним делать, спрашивали они друг друга, сколько он опять выпил вчера на балу? Ну, конечно, они же идут в «Белья виста», будут там вынюхивать, собирать «сведения» о нем. Они мелькнули вдали раз-другой, скрылись из виду... Es inevitable la muerte del Papa[162].
8
Вниз по склону...
— Брось сцепление, поддай газу. — Шофер ухмыльнулся через плечо. — Порядок, Майк, — сказал он с американоирландским акцентом, подшучивая над ними. Автобус, шевроле выпуска 1918 года, заклохтал, словно растревоженный птичник, и рывком взял с места. Он был почти пустой, и консул, трезвенно-пьяный, в превосходном расположении духа, удобно развалился на сиденье; Ивонна хранила невозмутимость, но поневоле улыбалась; все-таки они тронулись наконец в путь. Стояло безветрие; лишь один короткий порыв всколыхнул парусиновые навесы по всей улице. Вскоре их уже швыряло на горбатой мостовой, как на море при сильном волнении. Остались позади высокие шестиугольные тумбы с афишами памятного для Ивонны фильма «Las Manos de Orlac». Дальше еще афиши того же фильма с изображением окровавленных рук убийцы.
Медленно проехали они «Banos de la Libertad», потом «Casa Brandes (La Primera en el Ramo de Electricidad)»[163], автобус непрошенно вторгался в тишину, оглашая и оглушая гудками крутые улочки. У рынка на остановке сели гурьбой индейские женщины с плетенками, в которых трепыхалась домашняя птица. Лица у женщин были строгие и темные, словно терракота. Они разместились в автобусе степенно, без сутолоки. Иные из них сунули окурок за ухо, а одна посасывала старую трубку. Морщинистые, выдубленные солнцем лица, добрые, как у древних идолов, но неулыбчивые.
— Глядите! О'кей! — сказал шофер, обращаясь к Хью и Ивонне, которые встали, чтобы пересесть на другие места, и извлек из-за пазухи угнездившихся там маленьких тайных вестников мира и любви, двух белых ручных голубков, удивительно красивых. — Это мои... э... летучие голубчики. Пришлось погладить птичьи головки, а голуби с важностью выгибали шеи и сверкали, словно только что покрытые лаком. (Возможно ли, что он знал, как это знал, чуял Хью хотя бы по заголовкам сегодняшних газет, сколь близким было поражение правительственных войск на Эбро теперь, когда оставались считанные дни до отступления Модесты?) Шофер снова спрятал голубей за пазуху, под белую рубашку с открытым воротом.
— Пускай греются. Порядок, Майк. Так точно, сэр, — приговаривал он. — Vdmonos![164]
Когда автобус покатил дальше, кто-то засмеялся; остальные лица медленно расплылись в улыбке, старухи оживились, чувствуя себя здесь, в автобусе, среди своих. Часы над аркой рыночных ворот, как в стихотворении Руперта Брука, показывали без десяти три, но было еще только без двадцати. Автобус, громыхая и подпрыгивая, вывернул на главную улицу, Авенида де ла Революсьон, проехал мимо контор, где в окнах висели объявления, заставившие консула неодобрительно по капать головой: «Dr. Arturo Dfaz Vigi[165], Mеdico Cirujano у Partero», — потом мимо кинематографа... Старухи, как видно, тоже ничего не слышали про битву на Эбро. Две из них под скрежет и визг расшатанного, многострадального кузова оживленно толковали о ценах на рыбу. Они привыкли к туристам и словно не замечали их. Хью осведомился у консула:
— Ну, как там властительная дрожь раджи?
«Inhumaciones»: консул, со смехом ущипнул себя за ухо, указал вместо ответа на похоронную контору, мимо которой они тряслись, а там, на жердочке перед входом, сидел, вздернув клюв, попугай и вывеска над ним вопрошала: «Quo vadis?»[166]
Они сползали черепашьим шагом к пустынной площади, где росли старые раскидистые деревья, одетые свежей, нежной листвой, словно едва распустившейся по весне. Под деревьями, в садике, разгуливали голуби и пасся черный козлик. «Le gusta este jardin, que es suyo? Evite que sus hijos lo destruyan!» «Нравится вам этот сад, который существует для вас? — было написано там. — Смотрите, чтобы ваши дети его не погубили!»
...Но никаких детей в саду не было, только одинокий мужчина сидел на каменной скамье. Без сомнения, это сам дьявол с черно-багровой харей, при рогах и когтях, с языком, вывалившимся до подбородка, злобный, похотливый, устрашающий. Дьявол приподнял маску, сплюнул на землю, встал со скамьи и скачущей, вихляющей походкой направился к церкви, едва видной за деревьями. Оттуда слышался лязг мачете. Возле церкви, под навесом, плясали индейцы, а двое американцев, которых они с Ивонной уже видели недавно, смотрели с церковных ступеней, привстав на цыпочки и вытянув шеи.
— Нет, я серьезно, — снова обратился Хью к консулу, который проводил дьявола невозмутимым взором, тогда как Ивонна и Хью обменялись взглядами, полными сожаления, потому что им не удалось посмотреть пляски в городе, а потом было уже поздно.
Они ехали теперь по мосту через ущелье, оставив склон позади. Здесь ущелье, не таясь, разверзло свои чудовищные глубины. Из автобуса, словно с высоты грот-мачты, открывалась коварная бездна, просвечивая сквозь зелень листвы и плетение ветвей; обрывистые склоны и даже росшие на них кусты были забросаны мусором. Повернувшись к окну, Хью увидел далеко, на самом дне, дохлого пса, уткнувшегося мордой в мусорную кучу; сквозь истлевшую шкуру белели кости. Но небо сияло голубизной, и лицо Ивонны просветлело, когда показался Попокатепетль, господствуя над окрестностями, и был открыт взору до тех пор, пока они не одолели противоположный склон. Но потом он исчез, остался за поворотом. Подъем был извилист и долог. В полгоры, у ярко размалеванной харчевни, дожидался автобуса человек в синем костюме и каком-то диковинном головном уборе, он слегка пошатывался и уписывал половинку дыни. Из харчевни под вывеской «El Amor de los Amorеs»1 доносилось пение. Хью увидел мельком, что у стойки кто-то пьет, и ему показалось, будто это вооруженный полицейский. Автобус затормозил и, буксуя, соскользнул на обочину.
Шофер выскочил из накренившегося автобуса, оставив мотор работать на холостом ходу, и нырнул в дверь харчевни, а человек с дыней залез внутрь. Шофер тотчас выбежал снова; он прыгнул на свое сиденье и с молниеносной быстротой включил скорость. Потом насмешливо глянул через плечо на нового пассажира, скосил глаза на голубей, смирно угнездившихся у него за пазухой, и погнал автобус дальше в гору.
— Порядок, Майк. Порядок. О'кей, друг. Консул указал назад, на «El Amor de los Ainores»:
— Хью, вот тебе один из фашистских притонов.
— В самом деле?
— Этот вот пропойца, по-моему, брат хозяина. Я его знаю... Уж он-то не летучий голубчик.
— Как-как?.. Ах, да.
— С виду и не скажешь, что он испанец.
Сиденья тянулись по длине автобуса, и Хью взглянул на человека в синем костюме, который плюхнулся па свободное место напротив него, пробормотал себе под нос что-то невнятное и теперь впал в бесчувствие, одурманенный алкоголем, или каким-нибудь наркотиком, или сразу тем и другим. Кондуктора в автобусе не было. Могло статься, что он сядет где-нибудь по пути или же шофер сам получит проездную плату, так или иначе, пьяного никто не тревожил. В его лице с удлиненным крупным носом и твердым подбородком легко угадывались испанские черты. Руки — в одной он еще сжимал обглоданную дынную корку — были большие, ловкие и грубые. Руки конкистадора, мелькнула у Хью внезапная мысль. Но вообще-то, подумал Хью, развивая эту мысль, пожалуй, с излишней дотошностью, он смахивает не столько на конкистадора, сколько на пестро выряженное чучело, в какое конкистадор неминуемо должен превратиться. Синий костюм превосходного покроя, пиджак, сшитый в талию, не застегнут. Брюки с широкими манжетами, заметил Хью, прикрывают дорогие туфли. Однако туфли эти — с утра, вероятно, начищенные до блеска, но теперь вываленные в опилках, которыми посыпают полы в трактирах, — изорваны донельзя. Галстука на нем нет. Из-под распахнутого ворота щегольской ярко-красной рубашки выглядывает золотой нательный крестик. Рубашка продрана, выбилась из-под брюк. И по непонятной причине на голове у него две шляпы, какой-то простенький котелок аккуратно насажен на широкую тулью сомбреро.