Герман Гессе - Нарцисс и Златоуст
Ни о чем другом Златоуст и не мечтал.
Он нашел помещение возле входа во двор, которое как раз пустовало и годилось для мастерской. Он заказал плотнику чертежный стол и другие приспособления, сделав предварительно точные чертежи. Он составил список, длинный список предметов, которые ему должны были доставлять из ближайших городов монастырские возницы. Он осмотрел у плотника и в лесу все запасы сваленного дерева, отобрал для себя много бревен и велел сложить их в огороде за мастерской для просушки, собственноручно соорудив над ними защитную крышу. Много надо было сделать и у кузнеца, сына которого, молодого мечтательного парня, он совершенно очаровал и привлек на свою сторону. Вместе с ним он по полдня простаивал у горна, у наковальни, у чана с водой для охлаждения и у точильного камня, изготавливая многочисленные кривые и прямые резцы, долота, сверла и скребки, необходимые для обработки дерева. Сын кузнеца Эрих, юноша лет двадцати, стал Златоусту другом, во всем помогал ему с горячим участием и любопытством. Златоуст пообещал научить его играть на лютне, о чем тот страстно мечтал, кроме того, он мог попробовать себя и в резьбе по дереву. Если временами в монастыре или у Нарцисса Златоуст ощущал себя бесполезным и бывал угнетен, то с Эрихом он отдыхал, тот же робко любил его и безмерно почитал. Нередко он просил его рассказать о мастере Никлаусе и о епископском городе; иногда Златоуст с удовольствием делал это, а затем удивлялся, что вот он сидит и, подобно старику, повествует о своих странствиях и о делах минувших дней, в то время как его жизнь по-настоящему еще только начинается.
Что он в последнее время сильно изменился и не по годам постарел, не замечал никто, они ведь раньше его не знали. Тяготы странничества и беспорядочной жизни уже давно изнурили его; потом его до глубины души потрясли чума с ее бесчисленными ужасами и под конец задержание у графа и та жуткая ночь в подвале, все это оставило свои следы: седые волосы в белокурой бороде, тонкие морщинки на лице, временами неважный сон и возникающую усталость в сердце, вялость чувства и угасание любопытства, ощущение унылого безразличия, удовлетворенности и пресыщенности. Готовясь к работе, беседуя с Эрихом, помогая кузнецу и плотнику, он оттаивал, оживал и молодел, все восхищались им и любили его, но в промежутках он нередко по полчаса и даже часами сидел усталый и мечтательно улыбался, отдаваясь апатии и равнодушию.
Его очень волновал вопрос, когда же он приступит к своей работе. Первое, за что он хотел взяться и тем отплатить монастырю за гостеприимство, не должно было оказаться случайным произведением, которое выставят где-нибудь любопытства ради, нет, подобно старым творениям, оно должно вписаться в облик и жизнь монастыря, стать его частью. Он бы с удовольствием сделал алтарь или церковную кафедру, но в том и другом не было надобности, их некуда было ставить. Зато он обнаружил нечто другое. В трапезной для священников была высокая ниша, где во время трапез всегда стоял молодой монах и читал предания святых. Ниша была без украшений. Златоуст решил украсить ход к кафедре чтеца и саму кафедру резной деревянной облицовкой с наполовину возвышающимися над ней фигурами и несколькими отдельно стоящими скульптурами. Своим замыслом он поделился с настоятелем, тот похвалил его и одобрил.
Когда наконец началась работа — уже выпал снег и миновали рождественские праздники, — жизнь Златоуста резко изменилась. Он снова исчез из монастыря, никто его больше не видел, он не поджидал в конце уроков стайку учеников, не бродил по лесу и не прогуливался по крытой галерее. Столовался он теперь у мельника, это был уже другой человек, не тот, к кому он бегал когда-то школьником. В мастерскую он не пускал никого, кроме своего помощника Эриха; но в иные дни и Эрих не слышал от него ни слова.
Для своего первого произведения, кафедры для чтеца, он после долгих раздумий набросал план: одна из двух частей, составлявших облицовку, должна была изображать мир, другая — Божественное слово. Нижняя часть, лестница, как бы выраставшая из крепкого дубового ствола и обвивавшая его, призвана была изображать творение, картины природы и простой жизни патриархов. На верхней части, на парапете, разместятся фигуры четырех евангелистов. Одному из евангелистов он хотел придать облик покойного настоятеля Даниила, другому — покойного отца Мартина, его преемника, а в фигуре Луки он хотел увековечить своего мастера Никлауса.
Он столкнулся с большими трудностями, такого он не ожидал. Они беспокоили его, но это было приятное беспокойство, он обхаживал свое творение с восхищением и отчаянием, как обхаживают неприступную женщину, он боролся с ним яростно и нежно, как рыбак борется с крупной щукой, всякое сопротивление было ему в назидание, обостряло его чувства. Он забывал обо всем остальном, забывал о монастыре, почти забывал о Нарциссе. Тот несколько раз заглядывал, но Златоуст не показал ему ничего, кроме рисунков.
Зато однажды Златоуст ошеломил его просьбой исповедоваться ему.
— До сих пор я не мог решиться на это, — признался он, — я казался себе слишком ничтожным, рядом с тобой я и без того чувствовал себя достаточно униженным. Теперь мне легче, у меня есть моя работа, я больше не пустое место. И раз уж я живу в монастыре, надо подчиняться его уставу.
Он чувствовал, что пришла пора, и не хотел больше ждать. А созерцательная жизнь первых недель, радость свидания со всем, воспоминания о молодости и рассказы, о которых просил его Эрих, помогли ему обозреть свою прошлую жизнь и внести в нее порядок и ясность.
Нарцисс принял его исповедь, избегая торжественности. Она длилась около двух часов. С застывшим лицом слушал настоятель рассказ о приключениях, страданиях и прегрешениях своего друга, порой задавал вопросы, ни разу не прервал и спокойно выслушал ту часть исповеди, в которой Златоуст признался, что утратил веру в Божественную справедливость и доброту. Его взволновали некоторые признания исповедовавшегося, он видел, какие потрясения и ужасы выпали на его долю, как близко бывал он порой к гибели. Затем он снова поневоле улыбался, тронутый нерастраченной детской невинностью друга, ибо у того вызывали беспокойство и раскаяние неблагочестивые мысли, казавшиеся ему безобидными в сравнении с его собственными сомнениями и бездонными глубинами его логики.
К удивлению, даже к разочарованию Златоуста, исповедник признал его грехи не слишком тяжелыми, но сурово предостерег его и подверг наказанию за пренебрежение молитвой, исповедью и причастием. Он наложил на него покаяние: перед причастием целый месяц жить умеренной и целомудренной жизнью, каждое утро ходить к заутрене и каждый вечер читать три раза «Отче наш» и один раз молитву во славу Богородицы.
После этого он сказал:
— Я взываю к тебе и прошу отнестись к покаянию серьезно. Не уверен, знаешь ли ты еще текст заутрени. Ты должен следить за каждым словом, глубоко вникая в смысл. «Отче наш» и несколько гимнов я повторю с тобой еще сегодня и укажу, на какие слова и мысли ты должен обратить особое внимание. Священные слова нельзя произносить и выслушивать, как произносят и выслушивают слова обыкновенные. Как только ты поймаешь себя на том, что бездумно произносишь слова, а такое будет случаться чаще, чем тебе кажется, вспомни об этой минуте и о моем предостережении, начни все сначала и так выговаривай слова, вникая в них сердцем, как я тебя научу.
Был ли то счастливый случай или же настоятель так хорошо разбирался в психологии, но только после исповеди и покаяния для Златоуста наступила радостная пора исполнения желаний и умиротворенности. Погруженный в свою работу, полную напряжения, забот и удовлетворения, он благодаря необременительным, но выполнявшимся с полной отдачей духовным упражнениям каждое утро и каждый вечер освобождался от волнения дня, чувствуя, как все его существо возносится на более высокую ступень, которая избавляла его от тягостного одиночества и как ребенка вовлекала в Царство Божие. Если борьбу за свое творение он принужден был вести в одиночку, отдавая ему всю страсть души и чувства, то час молитвы снова приобщал его к невинности. Нередко сгорая во время работы от ярости и нетерпения или впадая в экстаз, он погружался в свои благочестивые упражнения, как в глубокий прохладный источник, который смывал с него как высокомерие восхищения, так и высокомерие отчаяния.
Такое удавалось не всегда. Иногда после напряженной работы он не обретал вечером покоя и сосредоточенности, несколько раз забывал о покаянных молитвах, и многократно, когда он пытался погрузиться в себя, ему мешала, причиняя мучения, мысль, что молитва — всего лишь детское желание ублажить Бога, которого вовсе нет или который не в состоянии помочь тебе. Он сказал об этом другу.
— Продолжай, — говорил Нарцисс, — ты дал обещание и должен сдержать его. Тебе не должно размышлять над тем, внимает ли Бог твоей молитве или существует ли вообще тот Бог, которого ты себе воображаешь. Не должно тебе задумываться и над тем, что твои старания по-детски наивны. В сравнении с тем, к кому обращены наши молитвы, все наши дела — ребячество. Творя молитву, ты должен раз и навсегда запретить себе эти глупые детские мысли. Ты должен так читать «Отче наш» и хвалу Марии, так отдаваться словам молитвы и проникаться ими, как будто поешь или играешь на лютне, не гоняясь за какими-то умными мыслями и суждениями, а как можно чище выводя каждый звук и каждую ноту. Когда поешь, не думаешь о том, полезно пение или нет, а просто поешь. Точно так же надо и молиться.