Малькольм Лаури - У подножия вулкана
Мсье Ляруэль покачал головой; он не слышал ни единого звука, ни единого слова. Теперь он перешел в другую неглубокую нишу с занавеской, служившую ему туалетной комнатой.
— Прекрасная погода, правда?.. Но мне кажется, будет гроза.
— Нет.
Консул вдруг направился к телефону, который тоже находился в какой-то нише (сегодня казалось, что ниш в этом доме стало много больше против прежнего), взял телефонную книгу и, дрожа всем телом, открыл ее; не Вихиль, нет, не Вихиль, звенели его нервы, Гусман. А, Б, В, Г. Он весь обливался потом; в этой крошечной нише стало вдруг жарко, как в телефонной будке в Нью-Йорке летом, когда наступает зной; руки у него лихорадочно дрожали; 666, аспирин с кофеином; Гусман. Эриксон, 34. Он отыскал номер и тут же позабыл его: со страниц телефонной книги на него прыгнула фамилия Сусугойтеа, Сусугойтеа, а потом Санабриа; Эриксон, 35. Сусугойтеа. Он позабыл, позабыл номер, 34, 35, 666; он снова листал книгу, теперь уже с конца, и крупная капля пота упала на страницу — наконец ему показалось, что он видит фамилию Вихиля. Но он уже снял трубку, снял трубку, снял трубку, он держал ее вверх ногами и говорил, брызгал слюной в слуховую раковину, в микрофон, ничего не слыша, — а они что-нибудь слышат? что-нибудь видят? — как утром.
— Que quieres?[142] Кого надо... к черту! — крикнул он и швырнул трубку. Прежде чем браться за такое дело, надо выпить. Он бросился по лестнице наверх, но с полпути, дрожащий, обезумевший, повернул назад: ведь я же забрал поднос вниз. Или нет, коктейли там, наверху. Он опять побежал на башню и осушил все бокалы, какие ему удалось найти. В ушах у него зазвучала музыка. На склоне перед домом появилось стадо, голов триста, мертвые, окаменевшие на ходу, а потом все они вдруг исчезли. Консул опорожнил шейкер, тихонько спустился с лестницы, взял книгу в картонном переплете, лежавшую на столе, сел и открыл ее с тяжким вздохом.
Это была «La machine infernale»[143] Жана Кокто. «Oui, mon enfant, топ petit enfant, — прочитал он, — los chosos qui paraissont abominable aux humains, si tu savais, de J'endroit ou j'habite, olios out peu d'importance»[144].
— Можно бы выпить на площади, — сказал он, закрыл книгу и тут же снова открыл другую; гадание по книге. «Да, боги есть, но в дьявольском обличье», — сообщил ему Бодлер.
Он уже забыл о Гусмане. «Los borrachones» вечно низвергались в пекло. Мсье Ляруэль, который ничего не заметил, вышел элегантный, в сверкающем белизной фланелевом костюме, взял с книжной полки теннисную ракетку; консул отыскал свою трость и темные очки, а потом они вместе спустились по винтовой лесенке.
— Absolutamente necesario.
Выйдя из дома, консул постоял немного, обернулся... No se puede vivir sin amar было написано на стене дома. Ветер совсем улегся, и они молча шли рядом, слыша, как нарастает шум фиесты по мере их приближения к городу. Улица Огненной Земли. 666.
...Мсье Ляруэль, казалось, стал еще выше ростом, потому что шел по верхнему тротуару неровной улицы, и консул вдруг почувствовал себя рядом с ним жалким карликом или ребенком. Много лет назад, в детстве, дело обстояло наоборот: консул тогда был выше. Но консул перестал расти в семнадцать лет, достигнув пяти футов и не то восьми, не то девяти дюймов, а Ляруэль еще не один год продолжал расти где-то под иными небесами и теперь вот стал недосягаем для него. Недосягаем? О мальчике Жаке консул иногда до сих пор вспоминал с нежностью: как забавно, например, произносил он слово «грамматика», рифмуя его с «мастика», а «Библия» с «колея». Кривая колея. Теперь он вырос, сам бреется и сам надевает носки. Но что он недосягаем, это вряд ли. По прошествии стольких лет, теперь, когда в нем шесть футов и не то три, не то четыре дюйма росту, можно с большой вероятностью предположить, что он не сделался совершенно недосягаем для влияния консула. Иначе зачем бы ему носить такой же твидовый пиджак, и эти вот дорогие, шикарные английские теннистые туфли, в которых не стыдно прогуляться по городу, и английские белые брюки со штанинами шириной двадцать один дюйм, и английскую рубашку с открытым воротом, каких в
Англии давно уж не носят, и диковинный шарф, который он вполне мог бы получить некогда в Сорбонне как спортивный приз? И хотя он несколько располнел, движения у него гибкие, изящные, вполне достойные англичанина и даже бывшего консула. Кстати, зачем бы Жаку вообще играть в теннис? Ты помнишь, Жак, как я сам учил тебя играть в эту игру тем летом, давным-давно, за Таскерсоновым домом или на новых городских кортах в Лисоу? В такие же вот дни, как сегодня. Столь краткой была их дружба, но все же, думал консул, до чего могущественным, всеобъемлющим, поистине объемлющим всю жизнь Жака, оказалось это влияние, которое обнаруживается даже в подборе книг, даже в его работе... и главное, зачем бы Жаку приезжать в Куаунауак? Не затем ли прежде всего, чтобы исполнить его, консула, волю, изъявленную на расстоянии, ради целей, известных ему одному? Человек, с которым он встретился здесь полтора года назад, хоть и разочаровался в своем искусстве и в своей судьбе, показался ему самым типичным и явным французом, какого он встречал в жизни. И строгий профиль Ляруэля, видный ему сейчас на фоне неба, синеющего в просветах меж домами, никак не вяжется с презренным цинизмом. Разве сам консул не толкнул его, можно сказать, хитростью на позор и бесчестие, почти желая, чтобы этот человек его предал?
- Джеффри, - сказал вдруг мсье Ляруэль бесстрастным тоном, - а она серьезно вернулась?
— Похоже на то, верно?
Оба помолчали, раскуривая трубки, и тут консул заметил на пальце у Жака кольцо, которого не видел прежде, с грубо высеченным халцедоновым скарабеем: снимет Жак это кольцо или нет, когда будет играть в теннис, но сейчас рука у него дрожит, а рука консула тверда.
— Я спрашиваю серьезно, — продолжал Ляруэль по-французски, когда они возобновили путь вверх по улице Огненной Земли. — Ведь она не в гости к тебе приехала, и не просто из любопытства, и не с условием, что вы останетесь лишь друзьями, и все прочее, осмелюсь спросить.
— Лучше бы ты не осмеливался.
— Будем говорить прямо, Джеффри, я забочусь не о тебе, а об Ивонне.
— Будем говорить уж совсем прямо. Ты о себе заботишься.
— Но ведь сегодня — могу себе представить — ты, вероятно, напился на балу.
Меня там не было. Но почему в таком случае ты, вместо того чтобы сидеть дома, благодарить бога, отдыхать и стараться протрезветь, намываешься над ними, тащишь их в Томалин? Ведь сразу видно, до чего Ивонна устала. Слова эти тускло, немощно отпечатывались у консула в мозгу, где беспрерывно мелькали легкие бредовые видения. Но он отвечал по-французски свободно, без запинки:
— К чему ты говоришь, что я, мол, вероятно, напился, тогда как Вихиль сказал тебе об этом по телефону? И разве не ты только что предлагал мне и Ивонне ехать с ним в Гуанахуато? Ты, верно, воображаешь, что стоит тебе увязаться за нами в эту поездку, и ее усталость как рукой снимет, хотя тот городишко в пятьдесят раз дальше Томалина.
— Я предлагал это, когда еще не понял толком, что она приехала только сегодня утром.
— Что ж... я уже позабыл, кому первому пришла мысль ехать в Томалин, — сказал консул. Неужели я разговариваю об Ивонне с Жаком, разговариваю вот так о нас? Но им к этому не привыкать. — Между прочим, я не успел тебе объяснить, как кстати тут оказался Хью...
— Яйца! — крикнул веселый хозяин лавки справа над ними.
— Мескаль! — прогудел какой-то едва знакомый его собутыльник, прошмыгнув мимо с обрезком доски под мышкой; или все это было утром?
— ...Но, пожалуй, я не стану и объяснять.
Вскоре город уже надвинулся на них. Они подходили к дворцу Кортеса. Здесь дети (по наущению какого-то человека, тоже в темных очках, смутно знакомого, так что консул махнул ему рукой) кружились безостановочно вокруг телеграфного столба, как будто катались на настоящей, большой карусели, которая была посреди площади. Выше, на галерее дворца (здесь же помещалась ратуша), стоял по стойке «вольно» солдат с ружьем; еще выше, на другой галерее, толклись туристы: стадо скотины глядит на картины!
Фрески Риверы были хорошо видны консулу и мсье Ляруэлю прямо с улицы.
— Отсюда создается совсем иное впечатление, — сказал мсье Ляруэль, — а туристы и не подозревают об этом, норовят подойти ближе.
— Он взмахнул ракеткой. — Справа налево фрески постепенно становятся все темнее. Это, как мне кажется, символизирует неуклонное расширение жестокого испанского владычества над индейцами. Ты меня понимаешь?
— Если отойти еще подальше, тебе, вероятно, покажется, что это символизирует слева направо неуклонное распространение благотворного американского господства над мексиканцами, — сказал с улыбкой консул и снял темные очки, — над людьми, которые волей-неволей глядят на эту роспись и помят, кто заплатил за нее.
Ему были видны фрески, изображавшие, он знал, тлауиканцев, которые пали в бою, отстаивая ту самую долину, где он теперь живет. Художник запечатлел их в боевом наряде, под масками, в волчьих и тигровых шкурах. На глазах у него воины, казалось, безмолвно смыкали ряды. Вот они слились воедино, преобразились в грозного гиганта, который смотрел ему прямо в лицо. И вдруг гигант словно шагнул вперед, надвинулся, исполненный гнева. Это, вероятно, должно было означать, нет, это, без сомнения, означало, что он гонит консула прочь.