Малькольм Лаури - У подножия вулкана
Он считал свою жизнь слишком «легкой», но в весьма широком понимании этого слова. Нет, конечно же, там был настоящий ад. Но ад несколько своеобычный, чего он по молодости лет не мог оценить. Конечно, от работы руки у него огрубели, стали шершавыми, как древесина. И можно было рехнуться от жары и скуки в тропических широтах, когда приходилось торчать у лебедки или же красить суриком палубу. Это выходило похуже школьной зубрежки, или, во всяком случае, так он мог бы рассудить, если бы опекуны не позаботились отдать его в современную школу, где учеников не заставляли зубрить. Да, он испытал и то, и другое, и третье; принципиальных возражений у него не было. Дело сводилось к сугубым мелочам.
К примеру, его не устраивало, что на судне есть полубак, это казалось ему совершенной бессмыслицей. Ведь совершенно ясно, что не может быть половины без целого. Не было и кубрика, а вместо этого от кают-компании во всю длину судна, тянулись, словно какие-то особняки, отдельные двухкоечные каюты. Но эти «лучшие» условия, которые нелегко достались матросам, не вызывали у Хью благодарных чувств. В его представлении кубрик — разве не должна команда обязательно жить в кубрике? — был душным, вонючим помещением, где тесно подвешены койки и над столом качается керосиновый фонарь, где матросы дерутся, распутничают, пьянствуют и режут друг друга. Но на «Филоктете» не дрались, не пьянствовали, не распутничали, не резали друг друга. Что касается пьянства, то тетушка напутствовала Хью с поистине щедрым и романтическим великодушием: «Ну, что ж, Хыо, когда вы войдете в Черное море, ты едва ли будешь пить только черный кофе». Желание ее сбылось. Правда, в Черном море Хью не довелось побывать. Но на борту он пил чаще всего кофе; иногда чай; сплошь и рядом воду; а в тропиках — лимонный сок. Как все остальные. Чай, кстати, тоже доставил ему много неприятных минут. Каждый день, когда пробьют сперва шесть, а потом восемь склянок, Хью обязан был в первое время, поскольку матрос, которому следовало бы это делать, заболел, разносить боцманам, а потом и команде, как елейно выражался один боцман, «по чашечке чайку». И плюшки. Плюшки эти, нежные и вкусные, выпекал младший кок. Хью жевал их с глубочайпшм презрением. Можно ли вообразить, чтобы Морской Волк уселся в четыре часа пить чай с плюшками! Но это бы еще полбеды.
Гораздо важней представлялось то, как вообще кормят матросов. На борту «Филоктета», обыкновенного английского сухогруза, харчи вопреки давней традиции, которую Хью всегда считал незыблемой, были просто превосходны; если сравнить с тем, как его кормили в привилегированной закрытой школе, а там ни один моряк не усидел бы за столом и пяти минут, харчи эти могли бы заставить облизнуться любого гурмана. Младшим вахтенным, которым Хью вначале должен был прислуживать, подавалось на завтрак никак не меньше пяти блюд, но и матросов кормили немногим хуже. Американские мясные консервы, копченая лососина, крутые яйца, сало, овсяная каша, бифштексы, свежие булочки — все это надо было съесть за один присест и даже с одной тарелки; Хью в жизни не видал таких порций. Тем сильней удивлялся он, выбрасывая каждый день за борт по приказу начальства изрядные количества такого высококачественного провианта. Объедки, оставленные матросами, приходилось кидать в Индийский океан, а потом и в другие океаны, хотя их вполне можно было бы приберечь, а потом использовать, как говорится, «по второму разу». Но и эти нелегко доставшиеся «лучшие» условия не вызывали у Хью благодарных чувств. Да и у всех остальных, как ни странно, тоже. Без конца приходилось слышать жалобы на плохие харчи. «Не горюй, братва, скоро будем дома, там хоть пожрать можно как следует после этой отравы, а то здесь нам скармливают старые подошвы или черт знает что». И Хью, верный товарищескому долгу, поддакивал. Но в душе сочувствовал корабельной прислуге...
А главное, ясно было, что выхода нет. Он понял это окончательно, поскольку ему не удалось, если разобраться всерьез, убежать от своего прошлого. Оно было тут как тут, хотя и в ином обличье: казалось, вокруг та же вражда, те же лица, те же самые люди, что и в школе, точно так же его любят здесь за игру на гитаре и не любят за то, что он водит дружбу с прислугой и хуже того — с китайцами из кочегарки. Даже сам корабль представлялся ему фантастически похожим на плавучее футбольное поле. Правда, антисемитизм остался за кормой, потому что у евреев обычно хватало ума держаться подальше от моря. Но если он надеялся оставить за кормой вместе со своей школой весь английский снобизм, то его постигло горькое разочарование. Снобизм, царивший на «Филоктете», не поддавался описанию и был такого пошиба, что превосходил всякое воображение. Старший кок смотрел на своего усердного помощника как на низшее существо. Боцман презирал шкипера, называя его мастеровщиной, и за три месяца не обмолвился с ним ми единим словом, хотя они ЖИЛИ в одной каюте, а шкипер презирал боцмана, потому что он, Шкип, был старше чином. Глинный буфетчик, любивший в свободное время носить яркие полосатые рубашки, не скрывал пренебрежения к своему легкомысленному помощнику, который довольствовался, в ущерб профессиональной чести, фуфайкой или свитером. Когда юнга отправился на берег купаться, накинув себе на шею полотенце, рулевой, который щеголял в галстуке без воротничка, сурово упрекнул его в том, что он позорит весь корабль. И сам капитан темнел как туча, завидев Хью, потому что Хью из наилучших побуждений сказал в одном из интервью с газетчиками, что «Филоктет» — неплохая посудина. Но так или иначе, а корабль буквально захлестывали столь дикие обычаи, столь нелепые буржуазные предрассудки, каких Хью и во сне не видел. Так ему, во всяком случае, представлялось. Зато морские волны корабль не захлестывали. Вопреки утверждению прессы Хью был далек от мысли идти по стопам Конрада и вообще в то время его еще не читал. Но ему вспомнилось, смутно, с чужих слов, будто у Конрада где-то сказано, что у берегов Китая в определенное время года бывают тайфуны. И вот, пожалуйста, то самое время года; вот наконец и берега Китая. Но тайфунов нет в помине. А если они и были, «Филоктет» старательно их избегал. С той самой минуты, как судно прошло Большое Горькое озеро, и вплоть до Иокогамы, где оно стояло теперь на рейде, ему сопутствовал нескончаемый мертвый штиль. Хью изнывал, мечтая отстоять хоть одну «собачью вахту». Но собачьих вахт не было; все шло как по маслу. И вообще он не стоял па вахте: это не входило в его обязанности. А все-таки он, бедняга, пытался убедить себя, что в его поступке есть нечто романтическое. Как будто это не было ясно и так! Чтобы утешиться, ему стоило лишь взглянуть на карту. Но, увы, карты тоже живо напоминали ему о школе. И когда они проходили через Суэцкий канал, он даже не взглянул на сфинксов, на Исмаилию или на гору Синай; и в Красном море не обратил внимания на Хейяз, на Азир, на Йемен. Остров Перим всегда волновал его воображение, потому что принадлежал Индии, хоть и был далеко от этой страны. Но корабль целое утро болтался на якоре в виду его унылых берегов, а Хью ничего не знал. Некогда среди сокровищ Хью была бесценная марка Итальянского Сомали с изображением дикарей, пасущих скот.
Они миновали мыс Гвардафуй, а он сознавал это не больше, чем в ту пору, когда трех лет от роду проплыл здесь же, только в обратную сторону. Впоследствии ему не вспоминался мыс Коморин или Никобарские острова. Или Пном-Пень, когда они шли по Сиамскому заливу. Пожалуй, он сам не мог бы сказать, что ему вспоминалось; бой склянок отмерял время, машины выстукивали: «Вперед, вперед»; а где-то в вышине словно плескалось иное море и душа бороздила его бурные, незримые волны...
Одна лишь Сокотра стала для него впоследствии незабываемым символом, а на обратном пути, в Карачи, он и не подумал о том, что мог бы мысленно послать привет родным местам, не столь далеким оттуда... Потом Гонконг, Шанхай; возможность сойти на берег выпадала редко, в кои-то веки, да он никогда и не прельщался этим по своей бедности, и все же, когда они целый месяц простояли в Иокогаме, а капитан держал команду без берега, Хью почувствовал, что чаша его терпения переполнилась. Но, даже получив увольнительную, матросы, вместо того чтобы кутить в барах, обычно оставались на борту, бездельничали да пересказывали похабные анекдоты, которые Хью слышал еще одиннадцатилетним мальчишкой. Или же вознаграждали себя грубыми, лицемерными разговорами. Сам Хью поневоле заражался этим фарисейством от своих соотечественников. Правда, на судне была неплохая библиотека, и под руководством одного кочегара Хью стал восполнять пробелы в своем образовании, которое оставляло желать лучшего после учения в привилегированной закрытой школе. Он прочитал «Сагу о Форсайтах» и «Пера Гюнта». В значительной степепи благодаря тому же добросердечному кочегару, который считал себя коммунистом и на вахте, возле своей топки, обычно изучал брошюру под названием «Красная рука», Хью пришел к мысли, что все же не стоит отказываться от Кембриджа. «На твоем месте я поступил бы в это вонючее заведение. Хрен с ним, пользуйся случаем, покуда можно».