Ричард Олдингтон - Дочь полковника
«Ах, – подумала Джорджи. – Неужели и Реджи уехал навсегда? Значит, он все-таки был немножко в меня влюблен!»
Вслух она сказала:
– Нет. А кто это?
– Мистер Каррингтон, преподобный Каррингтон. Не хочу делать вам больно, детка, но после этой его возмутительной проповеди (никакой деликатности!) я сразу поняла, что долго он в Кливе не останется. У нас тут есть свои недостатки, но ни модернисты, ни атеисты нам в нашей церкви не нужны!
– А куда он уехал? – неосторожно спросила Джорджи.
– Боюсь, деточка, вам будет очень трудно его выследить, но я постараюсь вам помочь и все узнаю. Конечно, он заявил, что получает сан каноника, но я не верю. Старается отвести всем глаза, как я вчера сказала сэру Хоресу.
И миссис Исткорт блаженно улыбнулась, вспомнив про сэра Хореса и его миллионы. Джорджи промолчала. Она взмокла от испарины и готова была убить Алвину – ну, сколько можно ходить за чаем? И вообще, почему просто не приказать горничной подать его? Что там еще говорит миссис Исткорт?
– Вы в последние дни виделись с милой Марджи Стюарт?
– Нет«. – Джорджи вдруг сообразила, что уже давно не была у Марджи, не считая того раза, когда попросила ее содействия в интриге мистера Перфлита.
– Такая милая девочка, несмотря на ужасные манеры и, боюсь, – нравственность. Но сейчас это, кажется, в моде. Только не понимаю, как она терпит этого ужасного мистера Перфлита. Ах, простите, деточка, я и забыла, что вы с ним теперь так дружны!
– Я просто раза два говорила с ним о месте для мужа Лиззи, – неловко ответила Джорджи, тоскливо чувствуя, что краснеет под сверлящим взглядом миссис Исткорт.
– А я-то думала, что вас водой не разольешь! – воскликнула миссис Исткорт со зловещим хихиканьем. – Кажется, и он тоже уехал. И я полагала, что уж в ы сможете объяснить мне, почему.
– Нет, я… я ничего не знаю… С какой, собственно, стати? Я узнала, что он уехал, только когда он мне написал.
– А, так он вам написал? – Миссис Исткорт, разумеется, не упустила столь счастливой возможности. – Так неужели он не объяснил, куда он уехал и почему?
– Он написал, просто чтобы извиниться, что не сможет прийти к нам на чай, так как должен уехать к больному дяде в Париж.
– Так вы все-таки знаете, почему он уехал!
Джорджи побагровела от смущения. Надо же так глупо проговориться!
– Поехал в Париж навестить больного дядю! – продолжала миссис Исткорт. – А я и не знала, что у него есть дядя! Мне всегда казалось, что он воспитывался в сиротском приюте, если не в каком-нибудь исправительном заведении для малолетних преступников.
Тут появилась служанка с огромным серебряным подносом, на котором красовался чайный прибор, чашки и тарелки с бутербродами и домашними булочками.
Подобно многим и многим людям с положением, Алвина почти всегда угощала своих врагов заметно лучше, чем друзей. Однако вовсе не из преувеличенного христианского милосердия, а всего лишь потому, что боялась насмешек своих врагов больше, чем ценила удовольствие и благодарность друзей. Бесспорно, она обладала врожденным талантом светской хозяйки. По правилам игры, принятым в Кливе, миссис Исткорт оглядывала угощение придирчивым взглядом генерала, прибывшего с инспекцией, и в то же время воркующим голосом уверяла, что ради никому не нужной старухи вовсе не стоило так затрудняться. Весь ритуал обе опытные ветеранши проделывали с быстротой и небрежностью старого католического священника, служащего мессу в чаянии скорого обеда, о котором думает и скучающий причетник.
Джорджи совсем обессилела, утихшая было головная боль вновь стала свирепой. Миссис Исткорт неторопливым голоском бедной старушки тоном благочестивого смирения и святости роняла слова, полные самой ядовитой, самой исступленной злобы. Джорджи казалось, что два дьявола в сером шелке барабанят молотками по ее вискам. Даже Алвина заметила, как она побледнела, и ухитрилась выставить миссис Исткорт вон раньше, чем той хотелось бы. Будь ее воля, старая ведьма, без сомнения, продолжала бы сыпать пакостями и отравленными шпильками, пока не заснула бы от утомления, и Алвина заставила ее уйти чуть ли не силком. А потому нежное ее прощание с Джорджи было вдвойне ехидным и злым.
Мартин в гостиной тем временем поддерживал оживленный, но односторонний разговор с полковником, который отправился со своей конной пехотой в весьма длинный рейд по Южной Африке. Дамы вошли, когда он объяснял:
– Ну, так я вскочил на моего гнедого, поскакал к Китченеру и заявил наотрез, что от этого Френча[94] я подобных штук терпеть не намерен, изволите ли видеть…
К большому сожалению полковника Мартин торопливо с ним распрощался. По всем правилам этикета, принятого сливками Клива, к калитке двинулась церемониальная процессия, и миссис Исткорт зашептала Алвине:
– Бедненькая Джорджи, как она плохо выглядит! Куда делся ее прелестный румянец! Дорогая моя, я убеждена, что ее что-то гнетет. Я всегда заставляю Мартина делиться со мной всеми его маленькими секретами: ведь возможность довериться родителям для детей такая отрада, не правда ли? Я убеждена, что Джорджи очень помогло бы, если бы она излила вам свои девичьи горести. Мне совсем, совсем не нравится ее вид. Помнится я сама и выглядела так, и чувствовала себя точно, как она описывает, когда я ожидала милого Мартина… До свидания, дорогая, до свидания.
Алвина онемела от ярости и досады. Миссис Исткорт удалялась переваливающейся походкой жирной утки, и она смотрела ей в спину, словно творя магическое заклинание, которое испепелило бы старуху на месте, а полковник все еще вежливо держал шляпу в руке.
– Свинья старая! – мстительно сказала Алвина. – Так бы и выдрала ей все волосы, какие у нее остались!
– А? – недоуменно и шокировано произнес полковник. – Что такое?
Алвина, не ответив, быстро зашагала к дому.
Примерно в ту минуту, когда миссис Исткорт вышла за калитку, доктор Маккол вывел свою быструю двухместную машину на небольшую, но очень аккуратную подъездную аллею, отходившую от его крыльца, прокатил между двумя рядами сальвий и кальцеолярий и повернул радиатор в сторону «Омелы». Глядя на дорогу, он размышлял. В кармане у него покоилось письмо, полученное утром от доверчивого Перфлита, который еще не осознал предательства Маккола и, видимо, испытывал непреодолимую потребность сообщить кому-нибудь свой секрет – вопреки неоднократным гордым заверениям, что он не джентльмен!
Вот что он писал:
«606, Рассел-сквер Блумсбери, Лондон
Дорогой Маккол!
Куда вы, черт побери, запропастились последние дни? Я всячески старался повидать вас до отъезда, но подобно Ваалу вы либо охотились, либо спали, либо путешествовали. От души надеюсь, что сие означает лишь, что вам удалось успешно объединить оба ваши конька – любовь и ритуальные убийства.
А нужны вы мне были как отец-исповедник. По правде говоря, я умчался из Клива бешеным галопом, так как поставил себя в весьма неловкое, если не сказать, гибельное положение по отношению к нашей юной приятельнице la fille du regiment,[95] о которой мы не раз беседовали. По глупой доброте душевной я ополчился на защиту нашего юного Иосифа,[96] сиречь мистера Стратта, и его любезной красавицы. Это привело к свиданиям с Юной Знатной (?) и Добродетельной (??) Девицей, имя же ее ты ведаешь. Не могу объяснить вам, какой Асмодей в меня вселился, но факт остается фактом: она весьма откровенно напрашивалась на милые интимности, в каковых я ей по глупости, но милосердно, не отказал. Разумеется, ничего серьезного: так, розыгрыш гамм. Но у нее оказался дьявольский темперамент, сочетающийся с непристойной страстью к прочности и респектабельности. Во время второго нашего тайного посещения кладовки с вареньем она с чертовской серьезностью вдруг задала весьма недвусмысленный вопрос. Естественно, я произвел ловкий обходной маневр и стоически выдержал последовавшие слезы и упреки.
Добродетель, если не тщеславие, до того возобладала над радостями новых и восхитительных откровений, что она не только явно выказала решимость продолжать лишь после получения официальных заверений, скрепленных Церковью и Государством, но и прямо пригласила меня встретиться с грозной мамашей, заядлой любительницей лисьей травли. Под влиянием минутной слабости я принял приглашение, но зрелые размышления и обращение к поистине гениальному оракулу убедили меня, что мне не следует более пробираться в сии заповедные угодья, если я хочу в целости сохранить свой пышный рыжий хвост блаженного безбрачия. И я бежал, быть может и бесславно, но с благоразумной поспешностью.
В моем прощальном письме – кстати, по-своему, бесподобном перле, – я дал понять, что буду банберировать[97] в Париже и Зальцбурге. На самом же деле я затаился здесь, в доме ученого и любезного друга, англо-католика ошеломительного целомудрия, который уверовал, что наступил благоприятнейший момент для моего обращения на путь истинный. Я позабавился, весьма огорчая и шокируя сего почтенного Аристида,[98] дважды (под предлогом покаянной исповеди) поведав ему, что произошло всеми жуткими подробностями и многими пикантными приукрашиваниями. Он полагает, что я уже совсем близок к Богу.