Жорис-Карл Гюисманс - В пути
— Нет, благодарю. Если позволите, я возьму ложку меду. Пища, по-моему, не плохая. Меня немного только смущает одинаковый и причудливый вкус всех кушаний. Они отзываются… я бы сказал… жиром или салом.
— У них привкус горячего масла, которым приправлены овощи. О! Вы скоро к этому привыкнете. Через два дня перестанете замечать.
— Но в чем, собственно, выражается назначение посвященного?
— Он ведет жизнь не столь суровую, как иноческая, и более созерцательную. Если захочет, может путешествовать и, не связанный клятвенным обетом, участвует в духовных благах ордена.
Встарь уставом допускались так называемые «близкие».
Устав именовал так посвященных, принимавших пострижение, носивших особую одежду и произносивших три великих обета. В общем они вели жизнь смешанную — полумирскую, полуиноческую. Разряд этот до сих пор существует у чистых бенедиктинцев, но у траппистов исчез с 1293 года, уничтоженный их генеральным капитулом.
Сейчас в цистерцианских аббатствах есть лишь отцы, братья-миряне или послушники и крестьяне, употребляемые для полевых работ; допускаются, наконец, посвященные.
— Скажите, у послушников наголо выбритая голова, и они носят коричневые рясы, как тот монах, что отпирал мне дверь?
— Да. Они не поют церковных служб и посвящают себя исключительно ручному труду.
— Кстати, я прочел и плохо понимаю регламент для богомольцев. Поскольку помню, он усугубляет некоторые службы. Предписывает утреню в четыре после полудня, вечерню в два часа. Расписание его разнится с расписанием траппистов. Как мне согласовать их?
— Не обращайте внимания на распорядок вашей карты. Разве вас не предупредил отец Этьен? Форма эта отлита для людей, неспособных сосредоточиться, привыкших ходить на помочах. Вот почему, стремясь охранить их от праздности, для них придумали как бы слепок с богослужебного требника и разделили их время мелкими ломтями. Их приглашают, например, читать псалмы утрени в часы, когда не положено никаких псалмов.
Обед кончился; возгласив благодарственную молитву, Брюно сказал Дюрталю:
— До повечерия у вас свободных минут двадцать, воспользуйтесь ими, чтобы ознакомиться с садом и лесами. — Вежливо поклонился и вышел.
— Недурно выкурить теперь папиросу, — подумал Дюрталь, оставшись один. Взял шляпу и направился из комнаты. Упадала ночь. Он пересек большой двор, свернул направо, миновал домик, увенчанный высокой трубой; по запаху, доносившемуся оттуда, угадал в нем мастерскую шоколада и углубился в аллею дерев.
В ночной тьме тонула общая картина окружающего леса. Не виднелось ни души. Свертывая папиросу за папиросой, он медленно, блаженно курил, в отблесках спичек справляясь время от времени с часами.
Его удивляло безмолвие, которым овеяна была траппистская обитель. Не доносилось никакого шелеста, не раздавалось даже слабых, отдаленных звуков. Иногда только слышался нежный всплеск весел. Направившись в ту сторону, он различил пруд, по которому скользил сейчас же подплывший к нему лебедь.
Он созерцал колеблющийся белый облик, рассекавший сумрак, взбаламучивая воду, но вдруг колокол зазвонил медленными перезвонами. Снова взглянув на часы, он убедился, что близко повечерие.
Вошел в церковь еще пустую, и воспользовался своим одиночеством, чтобы на досуге рассмотреть ее получше.
Она имела форму обрубленного снизу креста, закругленного вверху и простирающего четырехгранные руки, прорезанные каждая — дверями.
Под сенью лазоревого купола верхняя часть креста изображала небольшую ротонду, обрамленную кольцом седалищ, прислонившихся к стенам. Посреди возвышался большой мраморный алтарь, увенчанный деревянными паникадилами и окаймленный сбоку деревянными же канделябрами, стоявшими на мраморных колонках.
Под алтарем, в пустоте, спереди замкнутой стеклом, виднелась рака готического стиля, и в золоченой зеркальности ее медного покрова отражались огни лампад.
Ротонда переходила в широкую площадку, отграниченную тремя ступенями, и сливалась с руками креста, которые, удлинняясь, образовали как бы преддверие, одновременно служившее и кораблем, и боковыми приделами обрубка — церкви. Два крошечных алтаря притаились в конечности полых рук, возле дверей, укрывшись в нише, голубые, как и купол. Две статуи виднелись над каменными алтарями без всяких украшений. Одна изображала святого Иосифа, другая Христа.
Лицом к главному алтарю, в преддверии, против ведших в ротонду ступеней, был расположен еще четвертый алтарь во имя Пречистой Девы. Он выделялся на фоне окна, витражи которого представляли святого Бернара в белой и святого Бенедикта в черной одежде, и уходил, казалось, в глубину храма, — опоясанный справа и слева двумя рядами скамей, которые тянулись навстречу маленьким алтарям, открывая лишь столько места, чтобы пройти вдоль преддверия, или по прямой линии, от алтаря Владычицы достигнуть ротонды с главным алтарем.
«Храм страдает крикливым безобразием, — подумал Дюрталь, усаживаясь на скамью перед статуей святого Иосифа. — Судя по стенным барельефам, памятник сооружен в эпоху Людовика XVI: то было плохое время для церквей!»
Звон колоколов перебил его мысли, и все двери открылись в тот же миг. Срединная, устроенная влево от алтаря, в самой ротонде, пропустила дюжину монахов, облеченных в широкие белые рясы. Иноки разместились на хорах, заняв боковые седалища ротонды.
Толпа чернецов в темном проникла двумя входами преддверия. Они преклонили колена перед скамьями, стоявшими справа и слева от алтаря Богородицы.
Некоторые опустились совсем близко от Дюрталя. Но из почтения к их склоненным головам, молитвенно сложенным рукам он не решился их рассматривать, притом же преддверие погрузилось в глубокую тьму. Освещение сосредоточилось на хорах, где были зажжены лампады.
Он наблюдал за белыми иноками, сидевшими на видимой ему стороне ротонды. Узнал среди них отца Этьена, коленопреклоненного возле низкого монаха. Но особенно приковал его внимание один из братьев, отчетливо освещенный на крайнем седалище рядом с папертью, почти против алтаря.
Стройный и нервный, он походил в своем белом бурнусе на араба. Дюрталь видел лишь его профиль и различил длинную седую бороду, бритый череп, обрамленный иноческим венчиком, высокий лоб, орлиный нос. Монах изводил приятное впечатление своим властным лицом, изящным телом, мерно двигавшимся под рясой. «Вероятно — игумен пустыни», — подумал Дюрталь и уж не сомневался в этом, когда монах достал спрятанный под его аналоем колокольчик и начал руководить богослужением.
Все монахи поклонились алтарю; игумен прочел вступительные молитвы, и в другом конце ротонды, скрытом от взора Дюрталя, зазвучал и, по мере того, как разливался антифон, возносился хрупкий, старческий голос, детски-прозрачный, в котором, однако ж, звенели слегка надтреснутые ноты.
«Deus in adjutofrium meum intende» [47].
И противоположная сторона хор, где виднелись игумен и отец Этьен, ответила низкими теноровыми голосами, очень медленно скандируя склады:
«Domine ad adjuvandum me festina» [48].
Нагнувшись над разложенными перед ними фолиантами, они продолжали:
«Gloria Patri et Filio et Spiritui Sancto» [49].
И выпрямились, когда вторая половина отцов возглашала в ответ:
«Sicut erat in principio…» [50]
Служба началась.
Это был скорее речитатив, чем пение, — то медленный, то скорый. Видимые Дюрталю монахи резко и кратко выговаривали гласные, тогда как на другой стороне их, наоборот, растягивали и произносили, казалось, все «о» с облегченным ударением. Произношение юга как бы сочеталось здесь с северным. Странный оттенок сообщался богослужению в таком речитативе. Словно некие чары убаюкивали и нежили душу, замиравшую в волнах псалмопении, прерываемых неизменным славословием, которое повторялось после заключительной строфы каждого псалма.
— Но я ничего не понимаю, — недоумевал Дюрталь, в совершенстве знавший чин повечерия. — Они поют не по римскому уставу.
Недоставало одного псалма. Отчетливо услышал он на миг гимн святого Амвросия «Те lucis ante terminum» [51], возглашенный в суровой мощной мелодии древнего напева. Изменилась только конечная строфа. И снова спутался, ожидая «Кратких Назиданий», «Nunc dimittis», которых так и не дождался.
Повечерие не меняется, как вечерня, думал он. Надо попросить завтра объяснений у отца Этьена.
Мысли его спутал молодой, белый монах, который, выйдя и отдав перед алтарем земной поклон, зажег две свечи.
Вдруг все встали, и своды сотряс восторженный возглас «Salve Regina». Дюрталь внимал, охваченный дивным напевом, который так не походил на завыванья в парижских церквях. Пламенный и нежный, устремлялся он с такою молитвенною силою, что, казалось, в нем одном претворилась вся незабвенная надежда человечества и вся его вечная тоска.