Дюла Ийеш - Избранное
С книгой в руках я устроился перед домом, взгляд мой прикован к странице; но все же краем глаза я вижу: над площадкой плывет голова — кто-то идет сюда. К тому же, судя по белому платку, это женщина. Я вскидываю взгляд.
Всего лишь белая бабочка порхает над краем площадки.
Вскоре мне снова приходится поднимать глаза.
Опять никого, теперь там скачет какая-то птаха.
И так раз пять-шесть на дню я уличаю свой глаз в заговорщицком заигрывании с окружающим миром. Я смотрю вправо, а в поле зрения слева за деревьями шагает какой-то мужчина. Но нет, это всего лишь качается ветка, одна-единственная, и качается как-то чудно.
Не трудно истолковать эти симптомы. Образ, захватываемый сетчаткой, мозг воспринимает уже далеко не с прежней свежестью и точностью. Может, здесь своего рода дальнозоркость или, вернее сказать, близорукость — вполне допускаю.
Мы сидим за обедом, и мой глаз поверх края тарелки замечает вдруг, как вдоль плинтуса противоположной стены крадется мышь, и весьма неторопливо. Не бежит, а как бы неслышно прогуливается. За ной — другая, и тоже не спеша. И вторая мышь — точно такая же, черная. Черные мыши? Здесь, среди бела дня, в комнате, где ежедневно моют пол? Я поворачиваю голову, пытаюсь взглянуть сбоку и понять, что скрывается за этим явлением.
Нет, не мыши и не в четырех-пяти метрах вдоль стены, а много ближе, в каком-нибудь метре от меня, по краю стола прогуливаются две мухи, перебирая лапками то чуть быстрее, то медленнее.
Сходным образом — меняя угол зрения — приглядываюсь я и к самой человеческой истории. И потому одерживаю верх над кратким отпущенным мне временем.
ДИСПУТ С В.
— Как бы ты определил основные черты революционера? Кого можно назвать революционером? По-моему, революционер — это человек, который, сделав выводы, готов последовательно и неуклонно подтверждать их собственным примером.
— Все зависит от того, о революционере какого типа речь. Ведь революции бывали в разные времена и протекали по-разному.
— Я хотел бы определить духовные особенности такого человека. Исходя из мысли, что революция — это высший миг нетерпимости: когда эксплуатируемые не в силах больше терпеть, а эксплуататоры не могут больше удерживать власть, — привожу по памяти формулировку Ленина. Стало быть, первый признак революционера: человек, который отказывается терпеть, который любой ценой стремится к новому.
— Ты сказал не так уж много.
— Во всяком случае, самое существенное. Я пытаюсь обрисовать облик человека, который любой ценой желает утвердить в этом мире новое. Даже ценою собственной жизни. Понял дальнейший ход моей мысли? Облик человека, который иные ценности ставит выше собственной жизни. Свобода или смерть! Такой девиз годился бы для знамени любой революции. Любая революция без исключения как плату за достижение начертанной на ее знамени цели — если опасность угрожает самой цели — допускает смерть.
— Все так. Но что из этого следует?
— Противопоставление любой философии именно с позиций самой философии. Тот, кто готов умереть ради чего-то, верит в некую реальность, стоящую за его собственной жизнью. Стало быть, в вечность?! Мне хотелось бы обрисовать облик именно современника, верящего в вечность.
— Поскольку в старые времена…
— Были святые.
— Понимаю. Революционеров ты хотел бы возвести в ранг своего рода святых нашего времени.
— Никоим образом. Я ищу лишь сходства. И те и другие — люди таких моральных принципов, что даже свое собственное существование используют лишь как средство для достижения цели. И доказывают это, жертвуя собой.
— С радостью.
— Этого я не говорил. Просто они готовы на жертву. Они считали бы себя трусами, если бы поступали иначе.
— И из этого ты хочешь сделать вывод о вечности как реальном понятии? Коль скоро есть цель, обращенная к векам грядущим.
— И этого я не утверждаю. Я говорю только, что цель направлена на будущее. И эта целенаправленность ставит нас выше ограниченной жизни — ограниченной во времени жизни каждого отдельно взятого человека.
— Не каждый, кто отказывается от жизни, ставит перед собой высокие цели.
— Этого я не говорю. Самоубийцы ведь тоже не щадят своей жизни. Я говорю лишь о тех, кто способен пойти на смерть ради чего-то.
— Влюбленные, которые умирают ради друг друга.
— Влюбленные кончают с собой не ради, а из-за друг друга, оттого, что не могут жить один без другого.
— Есть и такие, что во гневе не помнят себя, кончают с собой по дурости.
— В их смерти тоже лишь отрицание. Я же ищу иные душевные мотивы, когда человек готов отдать жизнь во имя позитивных начал.
— Здесь нить Ариадны?
— Да. Меня интересуют лишь до конца продуманные самопожертвования.
— Титус Дугович[38].
— Именно. Он в порыве ярости увлек врага за собою в пропасть. Но ярость эта была обоснованной. Как я себе представляю, Дугович точно так же пожертвовал бы собою, следуя самому трезвому расчету. Или ты другого мнения?
— В тот момент судьба крепости находилась в его руках. И отстоять крепость тогда — означало отстоять судьбу всей страны, да, пожалуй, и других христианских стран. А Дугович был профессиональным солдатом.
— Мелкий дворянин из комитата Зала. И был он не профессиональным солдатом, а профессиональным защитником родины. Но он сознавал, на что идет. И как ты думаешь, почему?
— Вижу, куда ты клонишь. Дугович или Гектор и другие подобные им герои шли на смерть добровольно — по сути вещей, вполне сознательно, и даже более того, с точным трезвым расчетом, — потому что дело, ради которого шли на гибель, они считали вечным. Ему они отдавали свою жизнь, и жизнь их продолжалась в нем.
— Так оно и есть.
— Но жертва не есть доказательство вечности дела. Разительнейший пример тому — именно гибель Гектора: то, ради чего он умер, не сбылось; Троя не стала вечной. Впрочем, можно найти и не столь отдаленный и менее возвышенный пример. Подавляющее большинство матерей готовы пожертвовать жизнью — трезво и обдуманно, — чтобы спасти своего ребенка. Хорошо понимая умом, что жизнь их ребенка не вечна.
— Но это жизнь, переданная одним поколением людей другому, в ней — вечность.
— При формуле, что жажда жизни вечна в каждом из нас? Но где гарантия, что существование рода человеческого вечно? Скорее наоборот.
— Почему «наоборот»?
— Что имело начало, тому положен конец. Так стоит ли обольщаться?
— Вот если ты мне откроешь, что и когда «имело начало», то я, пожалуй, готов слушать дальше, готов узнать, когда ждать конца. А до тех пор я буду отстаивать свою независимость, вернее сказать, убеждение, что я не приму ничего неправого и несправедливого.
— Того, что нельзя терпеть.
— Да, нетерпимость. Чем и определяется революционная ситуация. Настала пора нам сплотиться, чтобы восстать против смерти. Против самой грязной тирании, против самого подлого угнетения.
— Восстать здесь, на земле?
— Именно так.
— Без всякой помощи свыше?
— А какой помощи ждать нам, людям, свыше?
— Стало быть, полагаясь только на себя. Тогда я согласен. Можешь рассчитывать на меня.
— Я не без умысла затеял этот диспут, вернее, подвел разговор к нему. Я помню еще один давний наш спор именно с тобой.
— На эту же тему?
— Всецело. Тогда нам было по двадцать два года, разговор завязался в комнате, где я жил, на острове Сен-Луи, в Париже. Ты пришел сразу после заседания забастовочного комитета, ситуация в тот момент складывалась крайне напряженная; с тобой пришел кто-то из товарищей. Ту забастовку необходимо было выиграть во что бы то ни стало, любой ценой! И когда прозвучало это «любой ценой», то кто-то из нас вспомнил о дьявольском искушении: обрати камни в хлеб! Как толковали его когда-то и что эта фраза значит — насколько иной она получила смысл сегодня? В конце концов я не удержался от вопроса: а что бы ты ответил на такой искус — допустим, после забастовки реальная заработная плата французских рабочих, занятых в автомобильной промышленности, поднимется на полтора процента, зато первая пуля залпа по бастующим демонстрантам ударит в твое сердце.
— Догадываюсь, что я ответил. Иного ответа я и не мог бы дать.