Габриэле д'Аннунцио - Собрание сочинений в 6 томах. Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы
Не было еще полночи, когда я вышел из своей комнаты, чтобы идти к Джулианне. Все звуки замерли.
Бадиола отдыхала в глубокой тишине. Я прислушивался, и мне казалось, что я слышу в этой тишине спокойное дыхание моей матери, моего брата, моих девочек, этих чистых, невинных существ. Я представил себе личико уснувшей Мари таким, как я видел его накануне ночью. Я представлял себе также и другие лица; на каждом было выражение покоя и мира и тишины; неожиданная нежность овладела мною.
Передо мной во всей полноте промелькнуло счастье, мельком виденное накануне и исчезнувшее.
Если бы ничего не случилось, если бы сохранить прежние иллюзии, какою ночью была бы эта ночь! Я шел бы к Джулианне как к обоготворенному существу.
И что мог бы я желать, как не этой тишины, окружавшей трепет моей любви?
Я прошел по комнате, где вчера вечером услыхал из уст моей матери нежданную весть. Я снова слышал часы с маятником, обозначавшие час; и я не знаю, почему это ровное тиканье часов усиливало мой ужас, я не знаю, почему мне казалось, что, несмотря на разделяющее нас пространство, я слышу в ответ моему волнению волнение Джулианны.
Я шел прямо, уже более не останавливаясь и не сдерживая шума шагов.
Я не постучал в дверь, но сразу открыл ее; я вошел. Джулианна стояла, опершись рукой об угол стола, неподвижная, строгая, точно изваяние.
Я все видел. Ничто не укрылось тогда от моего взгляда, ничто не укрывается. Мир действительности совсем исчез. Остался лишь мир воображаемый, в котором я дышал порывисто, с тяжелым сердцем, бессильный выговорить слово, но тем не менее сохраняя странную ясность, точно на сцене в театре. На столе горела свеча, придававшая реальность этой кажущейся сцене, потому что трепетный огонек порождал вокруг себя смутный ужас, который актеры драмы оставляют в воздухе своими жестами отчаяния и угрозы.
Странное ощущение рассеялось, когда, наконец, не будучи в состоянии переносить молчания и мраморной неподвижности Джулианны, я произнес первые слова. Звук моего голоса оказался иным, чем я ждал в тот момент, когда я раскрыл рот. Невольно голос мой был кроткий, дрожащий, почти робкий.
— Ты меня ждала?
Глаза ее были опущены; не поднимая их она ответила:
— Да!
Я смотрел на ее руку, неподвижную как подпорка, и казалось, она деревенела над кистью руки, державшейся за угол стола, я боялся, что эта хрупкая опора, на которую опиралось все ее тело, не выдержит и она упадет всей своей тяжестью.
— Ты знаешь, зачем я пришел, — продолжал я с чрезвычайной медленностью, вырывая из сердца слова одно за другим.
Она молчала.
— Правда ли, — продолжал я, — правда ли… то, что я узнал от моей матери.
Она все молчала… Казалось, она собирается с силами. Странная вещь: в этот момент я не считал абсолютно невозможным, чтобы она ответила, нет.
Она ответила (я скорей увидел, чем расслышал, ответ на ее бескровных губах):
— Правда.
Удар был сильнее того, который нанесли мне слова матери.
Я уже раньше знал все; я уже жил целые сутки с этой уверенностью; и тем не менее это ясное и определенное подтверждение потрясло меня так, как будто правда открылась мне впервые.
— Правда! — повторил я машинально, говоря сам с собой и испытывая ощущение, точно я очутился живым после падения на дно пропасти.
Тогда Джулианна подняла веки; она пристально посмотрела мне в глаза, делая неимоверные усилия над собой.
— Туллио, — сказала она, — выслушай меня.
Но от спазм голос ее прервался.
— Выслушай меня… Я знаю, что мне нужно сделать. Я была готова на все, чтобы избавить тебя от этой минуты: но судьба хотела, чтобы я перенесла самую ужасную вещь, вещь, которой я безумно боялась… (а! ты слышишь меня)… тысячу раз больше, нежели смерти: Туллио, Туллио, — твоего взгляда.
Другой спазм прервал ее голос, и он становился полным такого отчаяния, что он давал физическое ощущение разрыва самых сокровенных фибр. Я опустился на стул возле стола; я охватил голову руками и ждал, чтобы она продолжала:
— Я должна была умереть, не дожидаясь этого часа. Я давно должна была умереть!
Лучше было бы мне совсем не приезжать сюда. Лучше было бы, если бы, вернувшись из Венеции, ты не нашел меня в живых.
Я бы умерла, и ты никогда бы не знал о моем позоре; ты оплакивал бы меня и, может быть, вечно боготворил. Я осталась бы навсегда твоей великой любовью, твоей единственной любовью, как ты говорил вчера… Знаешь, я не боялась смерти; не боюсь ее. Но мысль о наших девочках, о матери заставляла меня откладывать со дня на день исполнение моего решения. Это была агония, Туллио, ужасная агония; я умирала не раз, а тысячу раз. И я все еще жива…
Она продолжала после паузы:
— Мыслимо ли, что с таким слабым здоровьем, как мое, я могла перенести столько страданий, мне даже и в этом не везет. Видишь, я думала, соглашаясь ехать сюда с тобой, я думала: «Конечно, я там заболею; как только я туда приеду, мне придется лечь в постель, и больше я не встану. Будет казаться, что я умираю естественной смертью. Туллио никогда ничего не узнает и никогда ничего не будет подозревать, все будет кончено». Между тем я все еще на ногах, и ты все знаешь; и все погибло безвозвратно.
Она говорила тихим, очень слабым голосом, и тем не менее он казался резким неотвязчивым криком; я сжимал себе виски и чувствовал такое сильное биение артерий, что оно пугало меня, казалось, что артерии разорвали кожу и касаются моей руки своей теплой и мягкой оболочкой.
— Моей единственной заботой было скрыть от тебя правду не для себя, но ради тебя, ради твоего спасения. Ты никогда не узнаешь, какой ужас леденил меня, какой страх душил меня со дня приезда и до вчерашнего дня; ты надеялся, мечтал или был почти счастлив, но представь себе мою жизнь здесь с моей тайной возле твоей матери в этом святом доме! Ты говорил мне вчера в Вилле Сиреней за столом, среди других нежных слов, разрывавших мне сердце, ты говорил мне. «Ты ничего не знала, — ничего не замечала». Ах, это неправда! Я все знала, обо всем догадывалась. И когда замечала нежность в твоих глазах, я падала духом.
Выслушай меня, Туллио, я говорю правду, чистейшую правду. Я здесь перед тобой как умирающая. Я не могла бы лгать; верь тому, что я тебе говорю.
Я не думаю оправдывать себя, я не думаю защищаться, теперь ведь все кончено. Но я хочу сказать тебе одну вещь, которая совершенная истина. Ты знаешь, как я любила тебя — с первой же нашей встречи. Годы, годы я была преданной тебе слепо, и не только в годы счастья, но и в годы несчастья, когда в тебе охладела любовь; ты это знаешь, Туллио. Ты всегда мог сделать со мной все, что хотел. Ты всегда находил во мне подругу, сестру, жену, любовницу, готовую на всякую жертву ради твоего удовольствия.
Не думай, Туллио, не думай, что я напоминаю тебе о моей долгой преданности, чтобы обвинить тебя; нет, нет, у меня нет в душе для тебя ни капли горечи. Слышишь? Ни капли. Но позволь мне в этот час напомнить тебе мою преданность и нежность, длившиеся столько лет, позволь мне говорить тебе о любви, о моей любви, никогда не прерывавшейся. Слышишь? Никогда не прекращавшейся. Я думаю, что моя страсть к тебе никогда не была такой сильной, как эти последние недели. Вчера ты мне говорил о себе… ах, если бы я могла рассказать тебе свою жизнь за эти последние дни! Я все знала, обо всем догадывалась; и я вынуждена была избегать тебя. Не раз — в момент слабости и крайней усталости я была готова упасть в твои объятия, закрыть глаза и отдаться тебе. В то утро, в субботу, когда ты вошел ко мне с цветами, я посмотрела на тебя, и ты возбужденный, улыбающийся, ласковый, с блестящими глазами показался мне прежним. И ты показал мне царапины на своих руках. У меня явилось желание схватить твои руки и целовать их.
Где я нашла силу, чтобы сдержаться? Я чувствовала себя недостойной. В одно мгновение я увидела счастье, которое ты предлагал мне вместе с цветами, счастье, от которого я должна была навеки отказаться, Ах, Туллио! сердце мое вероятно закалено, если могло выдержать такие тиски. Жизнь упорна во мне.
Она произнесла последнюю фразу с невыразимым оттенком иронии и гнева. Я не смел поднять лица и взглянуть на нее. Ее слова причиняли мне ужасные страдания; и тем не менее я дрожал, когда она остановилась, я боялся, что силы вдруг оставят ее и она не сможет продолжать. А я ждал из ее уст других признаний, других обрывков души.
— Большой ошибкой с моей стороны, — продолжала она, — большой ошибкой было то, что я не умерла до твоего возвращения из Венеции.
Но бедная Мари, бедная Натали, как могла я их оставить?
Она поколебалась.
— Как было оставить и тебя… Я оставила бы тебя с угрызениями совести, люди тебя обвинили бы.
Мы не могли бы скрыть от матери… Она спросила бы тебя: «Почему она захотела умереть?» Она узнала бы истину, которую мы до сих пор скрывали от нее. Бедная, святая женщина! — Горло ее сдавливалось, голос хрипел и дрожал, точно от непрерывного плача. Тот же узел сжимал и мое горло.