Оливия Уэдсли - Ты и я
Солнышко раньше времени выманило любителей чаепития. В Арменонвилле было уже полно. Оркестр играл, и несколько пар танцевало.
— Сядем снаружи, сегодня так хорошо, — предложила Тото.
Чарльз заказал кофе, которое подали в толстых белых чашках, вызывающе помеченных "3 фр. 50", но он до своего и не дотронулся. Он только смотрел на Тото, и почти в каждом его слове был вопрос.
Вместе с тем он посмеивался тем коротким нервным смешком, каким смеется мужчина, когда он и обрадован, и смущен.
— Тото, знаете, ведь это изумительно! Когда вы приехали?
— Только что! Утренним экспрессом из Вены.
— Из Вены! Я чуть было не поехал туда служить в банке. Знай я, что вы там, ни минуты не задумался бы. Вы были у фрау Майер?
Тото кивнула головой. Она чувствовала, что не в состоянии говорить о Скуик.
Она только взглянула на Чарльза, но он сразу угадал — так сильна была его любовь. Он сказал:
— Она была чудная, правда? Воображаю, как обрадовалась вам. Вы, верно, поехали, узнав, что она больна?
— Нет, я убежала, — ответила Тото со слабым намеком на улыбку.
— О, великолепно! — Чарльз смеялся, не зная сам, чему он смеется. — Вот я и говорю… да возьмите пирожное — здесь они, право, неплохи. С кем же вы здесь? С миссис… миссис Гревилль?
— Я не знаю, где моя мать, — отозвалась Тото, делая вид, будто с увлечением поглощает шоколадное пирожное. — Понятия не имею.
— Я читал, или слыхал, будто она возвращается через Нью-Йорк, — вставил Чарльз.
Слышал он и многое другое в Клубе Путешественников.
Тото вдруг сказала:
— Поедем дальше, Чарльз, хотите? Я… я, увидав вас… я вспомнила прежние времена… и… не могу… не могу…
Голос изменился, глаза налились слезами.
В автомобиле Чарльз взял ее за руку.
— Если бы можно было найти слова утешения, я бы сказал их, вы знаете, — хрипло заговорил он. — Я ведь знаю, как вы… вы и Карди… любили друг друга. — Рука, державшая ее руку, дрожала, и лицо его было очень бледно. — О, Тото, может быть, вы все-таки согласитесь? Я не переставая думал о вас. Вы так одиноки сейчас. Я… если вы не любите меня, как нужно, если вам не хочется выходить замуж, — клянусь вам, вы будете свободны, будете жить собственной жизнью, пока не найдете, что сможете. Я не могу примириться с мыслью, что вы одна, что некому присмотреть за вами. Я хочу беречь, охранять вас. Тото, неужели бесполезно просить вас?..
Тото сжала ему руку.
— Чарльз, милый…
Он не дал ей говорить, быстро перебив:
— Хорошо, хорошо, понимаю. Оставим это, бедненькая крошка. Но… я буду ждать. Этого вы мне запретить не можете!
И он решительно заговорил о другом:
— В Вене плохо, верно, живется, — страшная нищета, да?
Тото кивнула головой.
— Да, было трудно. Продукты все очень дороги и дрова, а молока никогда почти и не видишь. Скуик только и питалась, что свеклой и луком. Расплакалась, когда у нас было в первый раз мясо на обед.
Чарльз геройски болтал о том, как он жил это время в Лондоне и Париже, а серые глаза меж тем настойчиво допытывались. Она очень похудела, но есть в ней и другая перемена. Какая же? Неужели? Возможно ли?.. Сердце его сжалось, как от физической боли.
Он часто говорил себе: раз Тото не любит меня, она может в один прекрасный день полюбить кого-нибудь другого. Но как бы мы в скверную минуту ни старались представить себе наитягчайший для нас удар, мы не можем заранее перечувствовать все то, что он принесет нам с собой, когда, наконец, разразится.
"Но если она любит, кто же он? — сокрушенно вопрошал Чарльз себя. — Кто он?"
Он повез Тото к Серинье и купил ей большую круглую коробку шоколада с картиной, изображавшей Версаль, на крышке, под стеклом; он повез Тото в цветочный магазин на площади Вандом, закупил чуть ли не весь и отвез цветы к ней в комнату, в "Ритц". Они заполнили чуть ли не всю комнату: оранжевые бутоны роз, связанные в плотные, невыразимо изящные викторианские букеты, и большие пунцовые розы на длинных-предлинных стеблях, и сирень белая и пурпурная, экзотическая, без всякой листвы; красивые толстые кисти покачивались на голых, цвета нефрита, стеблях.
"Без десяти семь, — думала Тото, — еще два часа ожидания".
Она пообедала в grill-room отеля, но, как она ни растягивала обед, чашка бульона, котлета и соус из шпината отняли у нее всего час.
Тяжело вздыхая, поднялась она в читальню и принялась изучать газеты, что ей скоро смертельно надоело.
Наконец, половина девятого! Она поспешила наверх, пригладила волосы щеткой, обрызгалась духами — за ушами и верхнюю губу и шею, — пожалела, что у нее нет нового платья и нового вечернего манто, выбрала, наконец, прелестную накидку из серого шифона с беличьим воротником и сбежала вниз по лестнице.
Ник жил в старом корректном здании старого корректного квартала. Тото еще днем произвела рекогносцировку — проехала мимо. Консьерж поднял ее наверх в лифте и оставил у дверей квартиры, снабженной целомудренным металлическим звонком.
Она нажала кнопку. Послышались ровные шаги, дверь распахнулась.
— Мсье Темпест?
Слуга объяснил, что имеется телеграмма: мсье опоздал к одиннадцатичасовому поезду и выехал в два часа экспрессом.
— Если поезд не опаздывает, мсье будет здесь через три четверти часа, — закончил он.
— Я подожду, — сказала Тото и вошла в переднюю.
Анри поднял брови, запер дверь и пригласил мадам, "если она соблаговолит последовать за ним", в большую комнату, где стоял маленький стол, уже накрытый к обеду, рояль, несколько глубоких кресел и очень стильный письменный стол.
— Не прикажете ли, мадам, чашечку кофе?
— О нет, благодарю вас.
Анри удалился с поклоном.
Комната Ника, его собственная… когда-нибудь, скоро, наверное, их комната.
Она сообщалась с его спальной — длинной, узкой, очень высокой комнатой. Вместо обычного туалета старенький гримировальный столик из темного красного дерева и очень низкая кровать, покрытая просто куском темно-синего атласа; ничего декоративного, кроме прекрасных гобеленовых ширм, и — на отдельном столике — большой бронзовой фигуры Пана, насвистывавшего, закинув голову, на свирели. Все. Только на спинке стула висел еще аккуратно сложенный халат из пестрого фуляра.
Тото оглянулась кругом и внимательно прислушалась: ни звука. Тогда она схватила халат в руки, зарылась в него на секунду лицом, затем торопливо водворила его на прежнее место и вернулась в первую комнату.
Огромный диван оказался удивительно уютным, но… о, до чего медленно ползло время!
Ник сейчас подъезжает к Парижу, он почти доехал уже до того места, где так сильно разветвляются, переплетаются пути. Скоро-скоро поезд остановится на Северном вокзале, и носильщик в синей блузе возьмет его вещи. Багажа у него, наверное, нет и в таможне ждать не придется. Мужчины никогда не возят с собой багажа.
За окнами сияли огнями Елисейские поля. О, жизнь все-таки дивно хороша! И если даже нехорошо с ее стороны так радоваться теперь — пусть! Ничто, ничто, никакие воспоминания, самые печальные, не могли удержать захлестывающий ее поток радости. Внизу остановилось такси. О, отчего вышедший мужчина не попал в полосу света от фонаря? Ник ли это? Ник?
Тото высунулась далеко из окна: подъезжала другая машина.
Сзади нее открылась дверь, и вошел Ник. Он прошел комнату, неслышно шагая, и, подойдя совсем близко, очень осторожно, очень мягко, чтобы не испугать, обвил ее руками.
Она сказала не оборачиваясь:
— Это ты! — и прижала к себе его руки. Потом медленно повернулась в его объятиях и посмотрела на него.
Полураскрытые губы уронили:
— Поцелуй меня.
Ник продолжал смотреть на нее. В глазах его было то выражение, которое придает им только полное, ничем не омраченное счастье. Он нагнулся, и губы их слились, и тонкая фигурка прильнула к нему, будто брошенная вихрем. Ник чувствовал, как бьется ее сердце, так сильно, так неистово, так близко, словно в нем самом.
Поцелую, казалось, не будет конца. Казалось, ни один из них не решался прервать упоение экстаза, чудесно охватившего их. Казалось, этот поцелуй, который брал и давал, жег и исцелял, стер все тревоги, все горе, и тоску одиночества, и усталость последних недель — забыто было все в радости свидания.
Ник выпрямился, наконец, и, глядя в личико Тото, прижимавшейся к нему, нежно сказал:
— Ты похудела. Ты была больна?
Тото раскрыла глаза, выдавая ему сияющим взглядом свою любовь.
— Ты вернулся. Теперь все хорошо.
Ник взял ее на руки и понес к дивану.
— Ты страшно бледненькая. Нет… нет… никаких поцелуев… пока. Почему? А потому, что маленькая бэби нуждается в заботливом уходе. Нет и нет! Что такое? Я не люблю тебя? Не люблю?
Тото целовала ему глаза, щеки, уши, рот — часто, крепко — поцелуями юными, пылкими, полными обожания, пока, встретившись с ним губами, не замерла в поцелуе страсти, еще немножко чуждой ей, но уже пьянящей.