KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Классическая проза » Григорий Канович - Козленок за два гроша

Григорий Канович - Козленок за два гроша

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Григорий Канович, "Козленок за два гроша" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

— Читай, читай, — подбадривает его почтарь. — А мы со Шмуле-Сендером покалякаем. — Нестерович тычет кулаком водовозу в бок. — Не поверишь, твой сынок мне нынче приснился. Приехал из Америки и всем в округе часы золотые подарил… Со звоном… Открываешь крышку, а они динь-динь… динь-динь…

Диньканье Ардальона Игнатьевича мешает Эфраиму, он не может сосредоточиться, смысл письма ускользает от него, и он снова и снова спускается по шаткой лесенке строк сверху вниз, и чем ниже блуждает взгляд, тем темней и тягостней становится на душе.

Нестерович продолжает стрекотать про свой сон. Он, видно, придумал его в угоду Шмуле-Сендеру, от тоски. На самом деле Ардальону Игнатьевичу снилось (если снилось) другое, не Америка вовсе, не удачливый Берл, а что-то свое, родное, Катюша или Иван на персидской границе, пригрезились, наверно, родина, Беларусь, река Сож и сосновая роща над ней. Но кого удивишь родиной, рекой, сосновой рощей? Вот американские часы со звоном!.. из чистого золота!.. дннь-динь-динь!..

«Ты за меня, отец, не беспокойся. У нас все есть. На жизнь, слава богу, хватает, — читает Эфраим. — Заработаю на дорогу, и летом с Давидом приедем к тебе в гости… А может, не в гости. Может, навсегда».

Почему летом? Почему не сейчас, думает старик Эфраим. Он вышлет ей деньги, те самые, которые ему посылает Шахна, пусть только не мешкает.

«Давид все время спрашивает о тебе — есть ли у деда мама, папа, умеешь ли ты говорить по-русски… мы дома говорим по-русски… я рассказываю ему про Литву, про Неман, про Мишкине и плачу».

В глазах Эфраима сверкают предательские слезы нахлынувшей нежности. Он плачет вместе с Цертой, ничуть не стесняясь ни почтаря, ни Шмуле-Сендера. А чего их стесняться? Разве они не такие же горемыки отцы, как он? Что с того, что у одного сын торгует где-то за морем-океаном часами, а другой сторожит от коварных персов границу империи? Стоит ему, Эфраиму, вслух прочитать письмо, и каждый из них начнет оплакивать свою горькую, свою распроклятую судьбу, свою старость, свое знойное, как пустыня, одиночество.

Эфраим читает письмо Церты и словно молодеет от слез. Слезы смывают с него, как дождь с оконного стекла, въевшуюся пыль, тавро морщин, он снова сорокапятилетний, снова качает люльку, а в люльке маленькая безбровая девочка, она морщит лобик и смотрит на него, огромного и чужого. Эфраим чмокает губами и зовет ее, запеленутую, как бабочка в кокон: «Церта! Цертеню!», а потом к колыбели подходит Лея, берет на руки девочку, расстегивает кофту, достает розовую, как спелая груша, грудь с упругим, величиной с изюминку, соском, и от этой изюминки, от этой наготы, от этого слияния трех существ в одно возвышенное ожидание все оживает и светлеет в доме.

«Я уже, кажется, писала тебе, что мы живем то в Киеве, то в Каневе. В Киеве имеют право жить только богатые евреи и еврейки-проститутки. Здесь нас очень не любят. Как ты, наверно, догадался, я говорю не о себе и не о Давиде, а о других евреях. Но где нас любят? Где?»

Старик Эфраим переводит дух. Шутка ли — зараз столько, без запинки.

— «Где нас любят?» — повторяет он вслух, как бы заново разгоняясь.

— Что ты там бормочешь? — для приличия допытывается Шмуле-Сендер. В самом деле — они приехали сюда за письмом Церты, а не за тем, чтобы слушать россказни Ардальона Игнатьевича. Сон, даже самый хороший — а сон Ардальона Игнатьевича про Берла Лазарека, одарившего всю округу золотыми часами, просто замечательный, — не сравнится с коротким, пусть и скучноватым письмом, писанным на простой бумаге. Сон в карман не положишь, в комод не спрячешь, не пронумеруешь, во второй раз не перелистаешь, не прочтешь. А письмо! Лучшие сны для родителей — письма покинувших родное гнездо детей. Не потому ли Шмуле-Сендер хранит все лэттеры белого Берла. Он хранит их в особой шкатулке, пересчитывает, как банкноты, и, когда никто не видит, припадает к ним губами. Жена считает его сумасшедшим (она всегда считала его таким, но Шмуле-Сендер на нее не обижается. У сумасшедшей жены и муж сумасшедший, говорит он). Старик Эфраим, тот все письма рвет, а зимой пускает их на растопку: плохие вести, мол, как керосин.

— Ну, что твоя Церта пишет? — спрашивает Нестерович. — Прочти!

Ардальону Игнатьевичу толмач не нужен. За долгие годы службы он научился говорить по-еврейски лучше многих евреев. Рабби Авиэзер, новый человек в здешних местах, присланный вместо усопшего рабби Ури, чуть в обморок не упал, когда к нему первый раз явился Ардальон Игнатьевич, в сапогах, с шашкой на боку, и на чистейшем еврейском языке уведомил пастыря о кончине государыни-императрицы, потребовав, чтобы почтенный рабби отслужил поминальный молебен-кадиш.

Эфраим делает вид, будто не расслышал просьбу почтаря.

Он снова погружается в чтение, взгляд его что-то выискивает между строчками, как будто там, в пустотах и промежутках, и скрыто самое главное.

С Эфраимом всегда так. Чем больше он читает, тем сердитей пыхтит.

«Пишут ли тебе Шахна и Гирш?.. Как братец Эзра?»

Странно, отмечает про себя Эфраим, раньше она о них не спрашивала. О Шахне и Гирше вообще никогда не писала, понятия не имела, кто они — разбойники, воры, богачи, нищие? Неужто ее и впрямь на родину потянуло? А может, тот фармазон, сманивший ее, дурочку, поиграл с ней и выбросил как игрушку? Ах, Церта, Цертеню!.. Что за мир, что за время! Правду о родных детях, и ту нельзя узнать.

«Знаешь, кого я недавно вспомнила — меламеда Лейзера. Жив ли он? Учит ли еще ребятишек?»

Видно, худо ей, думает Эфраим, если про меламеда вспомнила. Когда из дому удирала, с отцом родным не попрощалась, ушла, как воровка. А сейчас на тебе — меламед Лейзер! Зарыли его Цертеню, скоро год, как зарыли.

Эфраим продирается через заросли строк, шепчет чужие слова и в ответ складывает свои, неумелые, теплые — их только что наседка-обида снесла.

«Господи, как летят годы! Не успеешь оглянуться, как уже не тебе, а твоим детям пора в хедер. В праздник кущей Давиду исполняется семь лет. Через год-два его можно будет и в ученье отдать…»

Дальше зачеркнуто, слов не разобрать, сплошная зола, была чаща и сгорела дотла. Что же в ней росло?

Давида в учение? К кому? Сердце Эфраима ухает, как филин. Беда, сущая напасть, когда мать — ветрогонка. А во всем он сам виноват. Выгнал бы его в ту ночь, и горя бы не знали. Но Церта: «Впусти! За ним жандармы гонятся!» Почему за Эфраимом никогда в жизни никакие жандармы не гнались? Почему? Потому что жил по совести, по правде. Что это за правда, на которую науськивают собак, в которую стреляют? К тому же дом Эфраима Дудака — не ночлежка, не постоялый двор. «Впусти, отец!» И впустил, дурень, на свою голову.

Эфраим не будет дожидаться лета, он привезет внука, не мешкая, сделает его своим помощником, обучит своему ремеслу, вложит ему в руки кирку, а в сердце вдохнет искру божью, и станет он славным на всю Литву каменотесом. На каменотесов никто не охотится, каменотесов никто не вешает, у каменотесов одна правда — каменная, вечная, как Моисеевы скрижали. Кто-то в семье должен наследовать и его, Эфраима, дело, не завлекать фармазонов, не палить в губернаторов, не смешить на ярмарках честной люд и даже не прислуживать, как Шахна. Тесать! Тесать! Тесать камни! Пока кирка из рук не выпадет!

Ардальон Игнатьевич и Шмуле-Сендер спорят о том, наступит ли конец света при их жизни или после. Нестерович уверяет, что «при», а Шмуле-Сендер не соглашается. Какой может быть конец света, если у Берла так хорошо идут дела?

— Конец! Конец света, — хрипит Эфраим. — Если еврейские дочери бегут с фармазонами из дому, если сыновья отрекаются от своих отцов или откупаются шуршащими американскими или русскими бумажками, если виселица им дороже, чем ласка матери, — конец!

Эфраим недовольно сопит большим, как огурец на грядке, носом.

Ардальон Игнатьевич удивленно переглядывается со Шмуле-Сендером, но тот только втягивает свою уставшую от спора голову в замызганный воротник.

— Поехали домой, — говорит Эфраим.

Домой так домой, хотя Шмуле-Сендеру спешить некуда. Еще не все сны истолкованы, еще не все новости обглоданы, но раз Эфраим просит, так тому и быть. Жаль только, что от Берла ничего нет. Из Киева письма долго идут, а из Америки еще дольше — пока переплывут океан, пока их на корабле привезут в Россию, в Петербург или Ригу, пока оттуда на перекладных доставят сюда, в Северо-Западный край, к мистеру Шмуле-Сендеру Лазареку (Берл на каждом конверте так и пишет: мистеру Шмуле-Сендеру Лазареку. А что такое «мистер», никто в местечке не знает), полгода пройдет, а может, и больше.

— Поехали, — говорит Шмуле-Сендер, и печаль бледнит его лицо.

— И я с вами, — напрашивается в попутчики почтарь Ардальон Игнатьевич. — До имения Завадского. Газету отвезу.

Час от часу не легче. Но разве откажешь его благородию? Посадят на его место другого, и годами письма не получишь.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*