Карлос Фуэнтес - Смерть Артемио Круса
— Где же оно… — шепчу я с притворной озабоченностью. — Где же… Дайте подумать… Тереса, я, кажется, вспоминаю… Нет ли его в шкатулке красного дерева, где лежат сигары?.. Там двойное дно…
Я не успеваю закончить. Обе вскакивают и бросаются к моему огромному столу с металлическими ящиками, за которым, они думают, Я иногда провожу бессонные ночи, перечитывая завещание, — они хотели бы, чтобы так было. Обе с трудом выдвигают ящики, роются в бумагах и наконец находят шкатулку… черного дерева. Ага, значит, здесь. Раньше-то была другая. Теперь эта вместо той. Сейчас их пальцы, наверное, торопливо ищут второе дно, с благоговейным трепетом его обшаривают. Ни черта. Когда же я ел в последний раз? Судном пользовался уже давно. Надо есть. Вырвало. Но надо есть.
«— Заместитель министра на проводе, дон Артемио…»
Уже опустились жалюзи, да? Уже ночь? Есть цветы, которым нужен свет ночи, чтобы раскрыться, они ждут восхода тьмы. Вьюнок развертывает лепестки в сумерках. Вьюнок. На той хижине тоже был вьюнок, на хижине у реки. Он раскрывается по вечерам, да.
«— Спасибо, сеньорита… Слушаю… Да. Артемио Крус. Нет, нет, недопустимо никакое соглашение. Это прямая попытка свергнуть правительство. Они уже добились того, что члены профсоюза толпами выходят из официальной партии. Если так будет дальше, на кого вы станете опираться, сеньор заместитель министра?.. Да… Это единственный путь: объявить забастовку незаконной, послать солдат, раздраконить их в пух и прах, а главарей — в тюрьмы… Тут не до шуток, дорогой сеньор…»
У мимозы, да, у мимозы тоже есть чувства: она может быть нежна и стыдлива, целомудренна и трепетна. Живая, мимоза…
«— …да, конечно… И более того, скажем прямо. Если вы проявите слабость, я и мои компаньоны тут же переведем капиталы за пределы Мексики. Нам нужны гарантии. Что вы скажете, если бы, к примеру, из страны за две недели утекло сто миллионов долларов?.. А?.. Да, Я понимаю. Еще бы!..»
Да. Конец. Вот и все. Все ли? Кто знает. Не помню. Давно уже не слушаю магнитофон. Делаю вид, что слушаю, а сам мечтаю о всяких вкусных вещах, да, приятнее думать о еде — я не ел уже много часов. Падилья выключает аппарат, Я лежу с закрытыми глазами и не знаю, о чем думают, о чем говорят Каталина, Тереса, Херардо, девочка… Нет, Глория ушла, недавно ушла с сыном Падильи: лижутся в зале, пока там нет никого. Я лежу с закрытыми глазами. Видятся мне свиные отбивные, кровавые бифштексы, жареный барашек, фаршированные индейки, супы — супы Я очень люблю, почти так же, как сладкое. Ох, Я всегда был сластена, а сладости бывают чудесные: из миндаля и ананаса на кокосовом молоке и на простокваше, да и на топленом молоке тоже, и сладкое из миндаля. Да, из миндаля, цукаты. И рыба хороша: уачинанго, камбала, робало, а устрицы, а крабы…
— Переправимся через реку на лошадях. И доберемся до побережья, до моря. В Веракрус.
…кальмары и осьминоги, моллюски и разные другие дары моря; думаю о пиве, горьком, как море, о пиве, думаю об олене по-юкатански, о том, что Я не стар, нет, хотя однажды стал стариком, взглянув в зеркало… И об ароматных сырах, которые люблю. Думаю, хочу, — как это приятно и как надоело слушать собственный голос, отрывистый, настойчивый, властный голос. Одна и та же роль, всегда. Скучно. Ведь можно было есть, есть. Есть, спать, любить — и так далее. Что? А? Кто это хочет есть, спать и любить на мои деньги? Ты — Падилья, и ты — Каталина, и ты — Тереса, и ты — Херардо, и ты, Пакито Падилья, — так ведь тебя зовут, молокосос, жующий губы моей внучки в углах моей комнаты или, вернее, этой комнаты, потому что Я не живу здесь. Вы — молоды, но я тоже умею жить, потому и не живу здесь. Я — старый, да? Старик с причудами, имеющий право иметь их, потому что посылал всех к… — не так ли? — к… и знал, на кого ставить, и ставил вовремя, как той ночью. Да, я уже вспоминал о той женщине, о той ночи. Вспомнил и об этом слове. Дайте мне поесть, почему мне не дают есть. Убирайтесь отсюда, ох, больно. Убирайтесь… вашу мать… Вокруг — сплошная «чингада».
* * *
Ты, произнес, произнесешь это заклятое мексиканское слово, это матерное слово. Чингада. Оно — твое и мое. Слово людской чести, слово мужчины, слово повседневности, слово-жернов, перемалывающее массу понятий. Оно — все: проклятие, намерение, приветствие, мироощущение, духовное родство, вопль отчаяния, жалоба бедняка, приказ хозяина, повод для скандала, призыв к работе. Слово-спутник, завсегдатай праздников и пьянок, шпага мужества, постамент силы, мерило красноречия, слава нации, страж границ, детище истории, пароль и отзыв Мексики — вот оно что, это слово… Со всеми своими сородичами оно вылезает из постели и проникает во все закоулки быта, выходит на столбовую дорогу жизни. Везде сплошной мат, «чингада». С ним люди рождаются и умирают, живут с ним. Он везде и всюду: тасует карты, делает ставки, прикрывает недомолвки и двойную игру, определяет ценность и силу, опьяняет, ошеломляет, губит, с него начинается история дружбы, ненависти и власти. Наша суть. И ты, и я — члены этой масонской ложи, этого препохабного ордена. Ты — тот, кто ты есть, потому что умел топить в грязи других и не позволял делать это с собой. Ты — тот, кто ты есть, потому что не сумел утопить в грязи других и позволил окунуть в дерьмо себя. Все мы связаны одной дрянной цепью — те, кто ступенькой повыше, с теми, кто пониже. И до нас были сукины сыны, и после нас будут. Ты унаследуешь это паскудство и оставишь его тем, кто будет жить после тебя. Ты — сын сукиных сынов и сам наплодишь сукиных детей. Блядство — в тебе и с тобой.
Куда же идешь ты со всей своей матерной сутью, со всей этой похабщиной?
Ох, какой самообман, какая фальшь, какая тоска: ты мыслишь вернуться с этим багажом к самому началу? К какому же началу? Нет, ни ты и никто не хочет возвращаться к обманчивому золотому веку, к мраку прошлого, к звериному рыку, к борьбе за кусок мяса, к пещере и кремню, к жертвам и безумствам, к безотчетной боязни, к кровожадному фетишу, к страху перед солнцем, перед идолами, перед громом, тьмой, огнем, масками, водой, голодом, собственной зрелостью и слабостью, к вселенскому страху, к проклятой пирамиде смертей и ужасов.
Ох, какой самообман, какая фальшь, тоска: ты думаешь, что с таким грузом пойдешь вперед, утвердишь себя в будущем? В каком же будущем? Нет, ни ты, ни кто не захочет идти, таща за собой проклятие, подозрение, обманутые надежды, досаду, ненависть, злость, зависть, презрение, неуверенность, нищету, подкупы, оскорбления, запугивание, ложное самолюбие, издевательства, коррупцию — все непотребство, эту чингаду.
Брось его на дороге, порази его каким-нибудь новым оружием. Прикончим его, прикончим это слово слов, которое нас разъединяет, обращает в камни, порабощает и отягчает вдвойне, — это наш идол и наш крест. Пусть оно не будет ни нашим паролем, ни нашей судьбой.
Моли, пока священник мажет тебе губы, нос, веки, руки, ноги елеем, проси, чтобы вся эта матерщина, которой захлебываются, в которой барахтаются люди, не была ни нашим паролем, ни нашей судьбой, — похабщина, которая отравляет любовь, расторгает дружбу, убивает нежность, разъедает, разделяет, разрушает, вредит. Змеиный холод члена и твердь каменной матки, пьяный рык жрецов на пирамидах, господ на тронах, владык в церквах — вот что такое похабство. Дым, Испания и Анауак, чад, удобрения непотребства, экскременты непотребства, плоскогорья непотребства, жертвы непотребства, доблесть непотребства, рабство непотребства, храмы непотребства, слова непотребства. Кого ты, чтобы жить, утопишь в грязи сегодня? А кого завтра? Кого изматеришь, кого опоганишь? Всех этих ничтожных людишек ты используешь, возьмешь, чтобы получать удовольствие, господствовать, презирать, побеждать, жить, — ты используешь всю эту сволочь, это паскудство, хуже которого нет ничего.
Но ты устанешь, ты его не одолеешь, слышатся тебе и другие заклинания, заглушающие твое: «пусть оно не будет ни нашим паролем, ни нашей судьбой…»
Ты сдаешь,
Ты его не одолеешь,
Ты возился в нем всю жизнь,
Ты — порождение всего этого похабства, этой грязи, от которой очищался, топя в ней других; этого забвения, которое нужно, чтобы вспоминать; этой нашей бесконечной несправедливости.
И ты сдаешь…
Ты побеждаешь меня, вынуждаешь падать вместе с тобой в этот ад; ты заставляешь вспоминать о других вещах, только не об этом; заставляешь думать о том, что будет, но не о том, что есть и что было: ты побеждаешь меня похабной жизнью.
Ты сдаешь,
Отдохни,
Помечтай о своей невиновности,
Скажи, что старался и еще постараешься; помни, что однажды насилие отплатит тебе той же монетой, обернется другой своей стороной, когда ты, как молодой, захочешь оскорбить то, что должен был бы, как старик, благодарить. Наступит день, когда ты кое-что поймешь, поймешь, что наступил конец чего-то. Однажды утром ты встанешь — Я заставляю тебя вспоминать, — встанешь, посмотришь в зеркало и увидишь наконец, что кое-что осталось позади. Ты припомнишь этот первый день наступившей старости, первый день нового времени — отметь его. И ты отметишь, окаменев, как статуя, и отныне по-новому глядя на все вокруг себя. Ты поднимешь жалюзи, чтобы ворвался в комнату утренний ветерок. Ах, он наполнит тебя, заставит забыть запах ладана, этот преследующий тебя запах; ах, как освежит тебя ветер развеет сомнение в самом себе, поможет отбросить это первое страшное сомнение.