Жозе Эса де Кейрош - Преступление падре Амаро
– Рояль все равно стоит без дела, почему бы не поучить девочку музыке? Приятно, когда барышня музицирует. Когда-нибудь пригодится!
Декан знал хорошего учителя, бывшего органиста из собора в Эворе, убитого горем старика: его единственная дочь-красавица сбежала в Лиссабон с каким-то офицериком. Два года спустя Сильвестре с Базарной площади, часто бывавший в столице, видел ее на Северной улице в компании английских моряков, одетую в пунцовую гарибальдийку[51] и с подбитым глазом. Старик впал в глубокую тоску, а потом и обнищал. Его устроили из жалости на маленькую должность в канцелярии епископа. По внешности старый органист напоминал неудачника из плутовского романа. Он был страшно худ, страшно высок, волос не стриг, и они свисали до плеч тонкими белыми прядями; воспаленные глаза постоянно слезились. Но у него была трогательная улыбка – кроткая и добрая, и он казался всегда таким прозябшим в своей короткой пелерине винного цвета, отделанной барашковым воротником! За высокий рост и худобу, а также за грустный и задумчивый вид ему дали кличку «дядя Аист».
Однажды Амелия нечаянно назвала его так и сейчас же прикусила губу, ужасно смутившись.
Старик улыбнулся.
– Ничего, милое дитя, ничего. Можешь звать меня дядей Аистом… Что тут плохого? Аист и есть!
В ту зиму не переставая дул юго-западный ветер и лили дожди; холод и сырость замучили бедняков. Много голодающих семей обращались в епископскую канцелярию за хлебом. Дядя Аист приходил давать урок в полдень; с его синего зонта стекали на лестницу струйки воды; он дрожал от холода, и когда садился, то стыдливо прятал от глаз хозяйки ноги в продранных намокших башмаках. Он жаловался, что у него стынут пальцы и из-за этого он не может попасть на нужную клавишу и даже писать в конторе.
– Руки костенеют… – грустно говорил он.
Когда Сан-Жоанейра заплатила ему. за первый месяц занятий, старик купил толстые шерстяные перчатки.
– Как славно, дядя Аист! Теперь вам тепло! – радовалась Амелия.
– Я купил их на ваши деньги, милое дитя. Теперь буду копить на шерстяные носки. Благослови вас Бог, милое дитя!
На глазах его выступили слезы. С того дня Амелия стала «его дорогим маленьким другом». Старик посвящал ее во все свои дела: делился своими заботами, говорил, как тоскует по дочери, описывал день своей славы, когда в бытность соборным органистом в Эворе он при самом сеньоре архиепископе, облаченном в алую мантию, аккомпанировал хору, исполнявшему «Laus perenne».[52]
Амелия не забыла про носки для дяди Аиста и попросила декана подарить ей пару мужских шерстяных носков.
– Что такое? На что тебе мужские носки? – спросил он, расхохотавшись.
– Мне нужны шерстяные носки, крестненький!
– Не слушайте ее, сеньор декан! – сказала Сан-Жоанейра. – Что это еще за выдумки?
– Нет, слушайте, слушайте! Мне нужны носки! Вы не откажете, правда?
Девочка обвила руками шею крестного, глядя на него умильными глазками.
– Ах, маленькая сирена! – смеялся декан. – Ты подаешь надежды! Из нее выйдет настоящий демон!.. Хорошо, будут тебе носки. – И он дал ей два пинто[53] на покупку.
На следующий день носки уже лежали наготове, завернутые в бумагу, на которой было надписано самым красивым почерком: «Моему дорогому дяде Аисту от любящей ученицы».
Несколько дней спустя учитель появился у них еще более желтый и осунувшийся, чем всегда.
Старик улыбнулся.
– Сколько мне платят, милое дитя? Очень мало. Четыре винтена в день. Но сеньор Нето немного помогает мне…
– А вам хватает четырех винтенов?
– Куда там! Разве этого может хватить?
Послышались шаги матери. Амелия приняла позу прилежной ученицы и начала старательно и громко выводить свои сольфеджио.
Когда учитель ушел, девочка пристала к матери и упрашивала ее до тех пор, пока она не согласилась кормить дядю Аиста завтраком и обедом в те дни, когда он приходил на урок. Постепенно между девочкой и старым музыкантом установилась самая задушевная близость. Бедный дядя Аист, живший в безотрадном одиночестве, пригрелся в тепле нежданной дружбы. Общение с Амелией заменяло ему женскую ласку, которую так ценят старые люди; здесь он нашел и трогательную заботу, и мягкие переливы голоса, и предупредительность сестры милосердия; Амелия была единственной почитательницей его таланта; она с глубоким интересом слушала его рассказы о прежних временах, о древнем эворском соборе, так горячо им любимом; всякий раз, когда речь заходила о какой-нибудь религиозной процессии или церковном празднике, старик вздыхал:
– Нет, вот в Эворе!.. Там все иначе!
Амелия занималась музыкой усердно: это было самое лучшее, самое возвышенное в ее жизни; она уже знала несколько контрдансов и песен старинных композиторов. Дона Мария де Асунсан удивлялась, почему учитель не разучивает с ней арии из «Трубадура».
– Красивая вещь! – говорила она.
Но дядя Аист знал только классическую музыку, наивные и нежные песни Люлли,[54] забытые менуэты, цветистые, полные благочестия мотеты[55] добрых католических времен.
В одно прекрасное утро дядя Аист заметил, что Амелия бледна и невесела. Она со вчерашнего вечера жаловалась на нездоровье. День был хмурый и очень холодный. Старик хотел было уйти.
– Нет, нет, дядя Аист, – возразила она, – лучше поиграйте.
Он снял пелерину, сел и сыграл какую-то простую, но необыкновенно грустную мелодию.
– Как это хорошо! Как хорошо! – твердила Амелия, стоявшая у рояля.
Когда пьеса кончилась, девочка спросила:
– Что вы играли?
Дядя Аист пояснил, что это начало пьесы «Размышление», сочиненной одним его другом, монахом-францисканцем.
– Бедный! Сколько он выстрадал!
Амелия пожелала узнать подробности. Усевшись на табурете-вертушке и плотнее укутавшись в шарф, она упрашивала учителя:
– Расскажите, дядя Аист, ну расскажите!
Оказалось, что в юности автор этой музыки страстно полюбил одну монахиню; эта обреченная любовь свела несчастную в могилу; она скончалась в своей келье, а он, от горя и тоски, постригся в монахи…
– Я так и вижу его лицо…
– Он был красив?
– Необыкновенно. Юноша в цвете сил, из Богатой семьи. Однажды он пришел ко мне в собор, когда я играл на органе, и сказал: «Посмотри, что я написал», – и подал мне лист нотной бумаги. Начиналась мелодия в ре миноре. Он сел и стал играть… Ах, милое дитя, что это была за музыка! Но я помню только самое начало.
И взволнованный старик снова повторил грустную мелодию «Размышления» в ре миноре.
Эта история весь день не выходила у Амелии из головы. Ночью у нее сделался жар, в бреду ей являлась фигура монаха-францисканца, возникавшая из темноты у органа в эворском соборе. Она видела его глаза, горевшие на изможденном лице. А где-то далеко-далеко монахиня в белых одеждах рыдала, припав к черным монастырским ступеням. Потом через длинный каменный двор францисканской обители вереница монахов направлялась в церковь, и он шел позади всех, горбясь, пряча лицо под капюшоном, с трудом волоча обутые в сандалии ноги, и в воздухе гудел погребальный звон: колокола звонили по усопшей.
Потом Амелии грезились другие картины: в бескрайнем черном небе две любящие души, в монашеских одеяниях, сплетались и наполняли тьму невыразимо волнующим звуком поцелуев, и кружились, носимые неземными ветрами, и таяли на глазах, точно обрывки тумана; потом во мраке возникло огромное кровоточащее сердце, пронзенное кинжалами, и падавшие с него капли крови орошали все вокруг алым дождем.
Наутро жар спал. Доктор Гоувейя успокоил Сан-Жоанейру простыми словами:
– Не пугайтесь, милая сеньора, не забудьте: скоро вашей девочке пятнадцать лет. Завтра наступят головокружения, возможны приступы тошноты… Потом все это пройдет без следа. Она будет опасна для нашего брата.
Сан-Жоанейра поняла.
– У этой маленькой женщины горячая кровь и сильные страсти! – присовокупил старый врач, улыбаясь и втягивая в нос понюшку табака.
Примерно в это же время сеньор декан, покушав за завтраком асорды,[56] вдруг упал, разбитый апоплексическим ударом. Какое внезапное и ужасное потрясенье для Сан-Жоанейры! Целых два дня, растрепанная, неодетая, она металась по комнатам, рыдая и причитая. Дона Мария де Асунсан и обе дамы Гансозо приходили ее утешать, а дона Жозефа Диас сказала, как бы вскрывая суть их успокоительных речей:
– Полно убиваться, милочка, ты без друга не останешься!
Это случилось в начале сентября. Дона Мария де Асунсан, владевшая небольшим домом на побережье близ Виейры, пригласила туда на купальный сезон Сан-Жоанейру с Амелией: на здоровом морском воздухе, в новых местах бедная женщина скорее забудет свое горе.
– Ты делаешь доброе дело! – говорила ей Сан-Жоанейра. – Я все время думаю: вот тут он ставил свой зонт… Здесь он сидел и смотрел, как я шью!