Майкл Муркок - Бордель на Розенштрассе
При более ярком освещении тело отца показалось мне опухшим, хотя лицо и руки у него были скорее худыми. Мы положили на постель подушки, матрацы, расстелили ковры, а носильщики помогли ему устроиться. Среди всей этой роскоши он восседал словно будда. Они с дочерью вымылись и надели чистое белье. Я обеспечил их также некоторым количеством простой одежды. Джина поблагодарила меня за это и повесила одежду на крючок в нише, даже не подумав ее примерить. Нищий повел носильщиков в противоположный угол, чтобы они заменили соломенный тюфяк на матрац. Джина застелила его новыми простынями, положила длинный валик-подушку, который я также купил. Запах плесени держался стойко, но он нисколько не беспокоил меня. Чем более уютным становился подвал, тем сильнее становилось мое желание, так что в какой-то момент нищий похлопал меня по ноге, прошептав: «Терпение». Между нами установилось нечто вроде заговора. Мне уже не терпелось, чтобы носильщики поскорее ушли, и я быстро расплатился с ними. Наконец мы оказались одни. «Вы можете начинать, когда вам будет угодно», — сказал отец Джины. Она налила ему немного молока, которое тоже принес я. Он охотно взял его. «Может быть, еще кусочек сыру, — сказал он ей. — Того, что я не смог съесть прошлой ночью». Она пошла за сыром и положила кусок ему в другую руку. Она была пунцовой. Старик, понимая ее смущение, схватил за подбородок ее маленькое лицо. «Этому джентльмену можно доверять, — сказал он. — Нельзя и мечтать о лучшем начале, моя дорогая. Все будет чудесно, я в этом уверен». Он сделал ей знак подойти ко мне. Я стоял теперь возле матраца в одной рубашке, готовый заключить ее в свои объятия. Хрупкая и нежная, она подошла ко мне. Я провел рукой по ее волосам, погладил шею и начал медленно раздевать ее. Я делал это с необыкновенной осторожностью. Всегда боишься повредить женщине, если обращаешься слишком грубо, какими бы физически сильными они ни казались в действительности. Они часто бывают самыми пылкими любовницами, но случается, что доставляешь им боль, когда забываешь об их хрупкости и даешь волю своей страсти. Вот так она и стала моей, такая восхитительная, как я и ожидал. Мои ласки заставили ее забыть о присутствии отца, временами я и сам не осознавал его присутствие. К моему большому удовлетворению, я сумел ртом и руками довести ее до оргазма еще до того, как по-настоящему овладел ею. Успех, которого не всегда легко добиться с девственницей на такой ранней стадии. Она по природе своей была предрасположена к сладострастью, а я всегда замечал, что чем благороднее женщина по натуре, тем быстрее она достигает сексуального экстаза. Однако наиболее яркое воспоминание связано у меня с ее отцом. Я и сейчас еще вижу озаренные мудрой терпимостью глаза этого ветерана-республиканца с болезненно опухшим телом, когда он лежал среди подушек, сжимая в одной руке кусок засохшего сыра, а в другой — деревянную кружку с молоком. В его беззастенчиво-непринужденной позе было какое-то королевское изящество, отвлекающее мое внимание, даже когда я в разгаре акта удовлетворял свои чувства. Он смотрел почти безразлично, не испытывая ни любопытства, ни наслаждения. Он был просто благосклонным наблюдателем. Это выглядело так, словно сам Бог благословлял нашу страсть.
Когда волна блаженства охватила меня, он поднял голову и, улыбнувшись, шмыгнул носом. До него будто доходили флюиды, исходящие от нас, и воздействовали на него. Он глотнул молока и вновь шмыгнул носом, одобрительно качая головой и, должно быть, вспоминая какие-то свои любовные впечатления. Я лежал, развалившись, рядом с Джиной и наблюдал за ним. Он поднял кусок сыра, как бы приветствуя нас, и произнес на местном наречии нечто игривое. И словно впервые заметив его присутствие, Джина повернулась ко мне, лицо ее озарилось широкой улыбкой. Наша взаимная радость была так велика, что мы все трое принялись хохотать во все горло, наши голоса полностью заглушили шум, доносящийся с неаполитанских улочек. С разрешения отца Джины я добрую неделю хаживал в подвал каждый день, платя за каждое посещение. Удовольствие, которое я получал от девушки, нисколько не портило присутствие ее старика, мы занимались любовью с выгодой как для него, так и для себя. Когда мне было пора покидать Неаполь, я оставил ему адрес, по которому он мог бы связаться со мной, если когда-нибудь Джина забеременеет. «Она наша дочь и наша любовница, — сказал он мне, когда, прощаясь, мы пожимали друг другу руки. — Теперь она знает, чего можно ожидать от мужчины. И она знает, что она может желать этого, не чувствуя, однако, себя виноватой. Вот это и успокаивает меня в том, что касается ее будущего. Благодаря вашим деньгам мы сможем жить спокойно почти год. Благодарю вас, синьор. Мы будем вспоминать вас с признательностью и любовью. Мы будем молиться за вас». Джина крепко поцеловала меня, словно жена, расстающаяся с мужем, отправляющимся на работу. С тех пор я больше никогда не видел их и ничего о них не слышал. «Для юного существа это очень хорошо, когда его просвещает кто-то старший, будь то мужчина или женщина, — говорит Тереза. — Но разлука может доставить немало страданий. Я думаю, что твоя Джина немало поплакала, когда ты уехал». — «Я не думаю. Не забывай, что у нее остался отец», — возражаю я. Я оставляю их в комнате, а сам одеваюсь и спускаюсь, как и накануне, вниз. В гостиной я замечаю Рудольфа Стефаника, чешского воздухоплавателя. Его черные волосы взлохмачены, у него рассеянный и скучающий вид. Его массивное тело, кажется, с трудом вмещается в вечерний костюм, который готов треснуть по швам. Когда он говорит, борода его топорщится. Половина собравшихся в гостиной мужчин и женщин окружили его в надежде услышать рассказ о приключениях на воздушном шаре, но видно, что публика раздражает его. Взгляд его перемещается с одной девицы на другую. Он пришел к графу Шметтерлинг с вполне определенной целью и не хочет от нее отступать. Я слышу его речи: «И вот они застукали свою дочь у меня в гондоле шара, когда она сосала мой член. Мне не оставалось ничего другого, как выкинуть ее наружу и обрезать закрепляющие тросы. Задержись я на две секунды, и они бы подожгли оболочку». Старый зануда Майренбуржец счел нужным прервать его, как он сам, несомненно, полагал, остроумным образом: «Значит, вы летали повсюду, будучи на службе у Венеры? А теперь вы будете летать, отдав себя в распоряжение Марса? Будете ли вы помогать принцу в его борьбе с графом Хольцхаммером?» Рудольф Стефаник смотрит поверх головы собеседника: «Любовью занимаются в шелке, а война требует металла. Мой же воздушный шар сделан из шелка, пеньки и ивовых прутьев».
«Какое чудесное сочетание!» Клара, «англичаночка», касается своими длинными ногтями темной ткани, закрывающей его руку. Она высокая и стройная. Фигура ее отличается тонкими хрупкими костями, как у ирландского сеттера. Я пришел к выводу, что она бесхарактерная. Мало кто из проституток обладает твердым характером, или, вернее сказать, они все впитывают в себя столько разных личностей, что невозможно отделить то, что является их подлинным, а что — благоприобретенным. И в этом они не могут сравниться даже с самыми посредственными актрисами. Если великая проститутка хочет продержаться подобно великой актрисе, она должна обладать умом, чтобы показывать свету то же лицо, когда она не занята своим ремеслом. Клара ищет взглядом одобрения. Я с готовностью улыбаюсь. В результате она отходит от Стефаника, проявляя внимание ко мне. Ее духи кажутся мне очень резкими. «Вы знаете графа?» — спрашивает она меня. «Не имею чести». Меня представляют Стефанику. Мы обмениваемся с ним понимающими взглядами и кланяемся друг другу. «Я полагаю, вы только что прибыли?» — спрашиваю я его. «Да, верно, только вчера», — откликается он. «Не совсем удачное время, как мне кажется», — замечаю я. «Да, видимо, это так».
«И вы намерены отправиться отсюда тоже на шаре?»
Он отрицательно качает головой. «Идет война. Нет ни одного солдата, который откажет себе в удовольствии выстрелить по шару. Я его убрал и оставлю здесь до тех пор, пока не закончится эта глупая заварушка. Это продлится не более недели».
«Меньше, — возражаю я. — Здесь никто не выиграет».
«Ну, будем на это надеяться. — Это вступает в разговор малышка Рене, имеющая вид святоши-недотроги. — Мой отец находится в Метце. Он рассказывал мне, в каком жалком состоянии были жители, когда армия вошла в город».
«Но граф Хольцхаммер не зверь», — вмешивается Клара.
«Он джентльмен. Принц и он должны быстро принять разумное решение, — заявляет банкир Шуммель, упитанный господин, преисполненный беспечного доверия и детской жизнерадостности. — Мой дорогой фон Бек, как дела у вашего знаменитого брата?» Несколько минут мы говорим о Вольфганге, затем о Бисмарке, но вот я уже тороплюсь вернуться к Алекс и Терезе. В гостиной благоухает дымом сигар и розовой водой, той смесью, в которой соединяются самые характерные мужские и женские запахи и которая так нравится мне. Холодноватый яркий свет красивой люстры, мягкость персидского ковра и изысканное общество вызывают у меня чувство эйфории, которое, однако, быстро улетучивается. Шуммель опирается на каминную доску из розового мрамора. Его белая лысеющая голова отражается в зеркале вместе с крупной люстрой. Сложив веер, Рене слушает, как он рассказывает о своем недавнем пребывании в Алжире, где он жил в отеле «Святого Георгия». «Директор отеля, швейцарец по имени Эш-Мюллер, такой замечательный, просто потрясающий человек! Вы знаете его?» Я присоединяюсь к его мнению, хотя, честно говоря, не сохранил об этом директоре почти никаких воспоминаний. Я предпочитаю отель Кирша, недалеко от Английского клуба. Рене кажется мне сегодня вечером очень соблазнительной. Она одета в светло-голубое с позолотой платье. Ее каштановые волосы падают крупными локонами на обнаженные плечи. Она тоже кое-что помнит об Алжире, где ее мать служила гувернанткой у одного немецкого коммерсанта. Шуммель приходит в восторг. «Ах-ах, подумать только! Значит, вы были белой наложницей в гареме! И вы сбежали!»