Эрнест Хемингуэй - Праздник, который всегда с тобой
Помню, когда мы с Эзрой возвращались после игры в теннис на бульваре Араго и он позвал меня к себе выпить, я спросил его, что он думает о Достоевском.
— Сказать по правде, — ответил он, — я русских вообще не читал.
Это был честный ответ, и других я никогда от него не слышал, но мне было обидно: вот человек, которого я любил и больше всех уважал как критика, человек, который верил в mot juste — единственное верное и точное слово, — который научил меня не доверять прилагательным, как я научился позже не доверять определенным людям в определенных обстоятельствах, — и я не могу узнать его мнение о писателе, который почти никогда не использует mot juste и при этом может порой сделать своих людей такими живыми, как мало кто еще.
— Держитесь французов, — сказал Эзра. — У них можно многому научиться.
— Знаю, — сказал я. — Мне у всех надо многому научиться.
Потом я вышел от Эзры и по улице с высокими домами направился к нашему жилью над лесопилкой во дворе; в конце улицы виднелись голые деревья, а дальше, за ними и за широким бульваром Сен-Мишель — фасад дансинга «Баль буллье»; я открыл калитку, прошел по двору мимо свеженапиленных досок, положил ракетку в прессе у лестницы и крикнул наверх, но дома никого не было.
— Мадам ушла, и bonne[36] с ребенком тоже, — сказала мне жена хозяина лесопилки. Это была женщина с трудным характером, полная, с медными волосами. Я поблагодарил ее.
— К вам приходил молодой человек, — сообщила она, назвав его «jeune homme», a не «месье». — Он сказал, что будет в «Лила».
— Большое спасибо, — сказал я. — Если мадам вернется, скажите ей, пожалуйста, что я в «Лила».
— Она ушла с друзьями, — сказала она и, запахнув фиолетовый халат, ушла на высоких каблуках в дверь своего domaine[37], не закрыв ее за собой.
Я пошел по улице, между высокими, в грязных потеках домами, повернул направо, на открытое солнечное место, и вошел в располосованный солнцем сумрак «Лила».
Никого знакомого там не было, я вышел на террасу и увидел Эвана Шипмена. Шипмен был отличный поэт, знал и любил лошадей, занимался живописью. Он встал — высокий, худой и бледный, в грязной белой рубашке с размахрившимся воротничком, аккуратно завязанном галстуке, поношенном мятом сером костюме, пальцы чернее волос, под ногтями грязь, и добрая, стеснительная улыбка: он улыбался со сжатыми губами, чтобы не показывать плохих зубов.
— Приятно видеть вас, Хем, — сказал он.
— Как поживаете, Эван?
— Не очень, — сказал он. — Хотя, кажется, домучил «Мазепу». А у вас как идут дела — неплохо?
— Надеюсь, — сказал я. — Когда вы зашли, мы с Эзрой играли в теннис.
— Эзра здоров?
— Вполне.
— Я рад. Знаете, Хем, по-моему, жена хозяина, где вы живете, меня недолюбливает. Не разрешила подождать вас наверху.
— Я ей скажу.
— Не утруждайтесь. Я всегда могу подождать здесь. На солнышке очень приятно, а?
— Осень уже, — сказал я. — По-моему, вы недостаточно тепло одеваетесь.
— Только вечером холодает, — сказал Эван. — Я надену пальто.
— А вы знаете, где оно?
— Нет. Но где-то в надежном месте.
— Откуда вы знаете?
— Потому что оставил в нем стихи. — Он рассмеялся от души, не разжимая губ. — Выпейте со мной виски — пожалуйста, Хем.
— Давайте.
— Жан. — Эван встал и позвал официанта. — Пожалуйста, два виски.
Жан принес бутылку, стаканы, два десятифранковых блюдечка и сифон. Мерным стаканчиком он не воспользовался, а налил нам в стаканы больше чем на три четверти. Жан любил Эвана, а тот по выходным Жана часто ездил к нему в Монруж за Орлеанскими воротами и помогал работать в саду.
— Не надо преувеличивать, — сказал Эван высокому старому официанту.
— Два виски вам подали, а? — сказал официант.
Мы добавили воды, и Эван сказал:
— Первый глоток надо делать с чувством, Хем. Если виски правильно употреблять, нам его надолго хватит.
— Вы думаете о своем здоровье? — спросил я.
— А как же, Хем. Не поговорить ли нам о чем-нибудь другом?
На террасе больше никого не было, виски согревало нас, но для осени я был лучше одет, чем Эван: спортивная фуфайка под рубашкой, а сверху — синий шерстяной свитер французского моряка.
— Я вот думал о Достоевском, — сказал я. — Как может человек писать так плохо, невероятно плохо, и вызывать у тебя такие сильные чувства?
— Тут вина не перевода, — сказал Эван. — Толстой у нее хорошо пишет.
— Я знаю. Помню, сколько раз я пытался прочесть «Войну и мир», пока не достал перевод Констанс Гарнетт.
— Говорят, его можно улучшить, — сказал Эван. — Не сомневаюсь, что можно, хотя русского не знаю. Но переводчиков-то мы с вами знаем. Все равно роман потрясающий, по-моему, самый великий, его можно читать снова и снова.
— Знаю, — сказал я. — А Достоевского снова и снова — нельзя. В Шрунсе, когда у нас кончились книги и нечего было читать, я все равно не смог перечитывать «Преступление и наказание». Читал австрийские газеты — учил немецкий, пока не набрели на Троллопа в издании Таухница.
— Боже благослови Таухница, — сказал Эван.
Виски перестало обжигать — теперь, когда добавили еще воды, напиток был просто излишне крепким.
— Достоевский был поганец, Хем, — продолжал Эван. — Лучше всего у него получались поганцы и святые. Святые у него замечательные. Обидно, что мы не можем его перечитывать.
— Хочу еще раз попробовать «Братьев Карамазовых». Возможно, это была моя вина.
— Часть перечитать можно. Большую часть. А потом он начинает тебя злить, пусть и замечательный.
— Ну, будем считать, нам посчастливилось, что смогли это прочесть один раз, — может быть, появится перевод получше.
— Только не соблазняйтесь им, Хем.
— Не соблазнюсь. Я пытаюсь делать так, чтобы действовало на вас незаметно, и чем дальше вы читаете, тем больше набирается.
— Поддерживаю вас в этом с помощью виски Жана.
— У него из-за этого будут неприятности, — сказал я.
— У него уже неприятности, — сказал Эван.
— Почему?
— Меняют администрацию, — сказал Эван. — Новые хозяева хотят другую клиентуру, которая будет тратить деньги, и поставят здесь американский бар. Официанты будут в белых пиджаках, Хем, и их предупредили, что им придется сбрить усы.
— Они не смеют так поступить с Андре и Жаном.
— Не должны бы сметь, но поступят.
— Жан всю жизнь в усах. Это драгунские усы. Он служил в кавалерийском полку.
— Ему придется их сбрить.
Я допил виски.
— Месье, еще виски? — спросил Жан. — Виски, месье Шипмен?
Его доброе худое лицо трудно было представить себе без вислых усов, и лысое темя блестело под прилизанными прядками.
— Не надо, Жан, — сказал я. — Зачем рисковать.
— Никакого риска, — тихо сказал он нам. — У нас тут кавардак Многие уходят.
— Не нужно, Жан.
— Entendu, Messiers[38], — громко сказал он.
Он ушел в кафе и вернулся с бутылкой виски, двумя большими стаканами, двумя десятифранковыми блюдечками с золотой каймой и бутылкой шипучки.
— Нет, Жан, — сказал я.
Он поставил стаканы на блюдечки, налил почти дополна виски и унес бутылку с остатками в кафе. Мы с Эваном прыснули немного воды в свои стаканы.
— Хорошо, что Достоевский не познакомился с Жаном, — сказал Эван. — А то спился бы до смерти.
— А мы что с этим будем делать?
— Выпьем, — сказал Эван. — Это протест. Это акция.
В следующий понедельник, когда я утром пришел в «Лила» работать, Андре подал мне bouvril — чашку мясного экстракта с водой. Андре был невысокий блондин, и там, где у него раньше щетинились усы, теперь было голо, как у священника. На нем был белый пиджак американского бармена.
— А Жан?
— Он будет только завтра.
— Как он?
— Ему было труднее примириться. Всю войну он прослужил в полку тяжелой кавалерии. У него Croix de Guerre и Médaille Militaire.
— Я не знал, что он был так тяжело ранен.
— Нет. Он был ранен, конечно, но Мé-daille Militaire не за это. За храбрость.
— Скажите ему, что я о нем спрашивал.
— Обязательно, — сказал Андре. — Надеюсь, он скоро сможет примириться.
— Пожалуйста, передайте ему привет и от мистера Шипмена.
— Мистер Шипмен у него, — сказал Андре. — Они работают в саду.
15
Посланец Зла
Последнее, что сказал мне Эзра, перед тем как уехать с Нотр-Дам-де-Шан в Раппало:
— Хем, возьмите эту банку опиума и отдайте Даннингу только тогда, когда она будет ему необходима.
Это была большая банка из-под крема; когда я отвинтил крышку, внутри оказалась темная липкая масса, пахшая плохо очищенным опиумом. Эзра, по его словам, купил ее у повара-индуса на авеню Опера около Итальянского бульвара, и она стоила дорого. Я подумал, что она происходит из «Дыры в стене», пристанища дезертиров и торговцев наркотиками во время Первой мировой войны и после. «Дыра в стене» была узким баром, почти коридором, с красным фасадом на Итальянской улице, а черным ходом она когда-то соединялась с коллектором, по которому якобы можно было добраться до катакомб. Даннинг же был Ральф Чивер Даннинг, поэт, который курил опиум и забывал есть. Когда он курил слишком много, он мог только пить молоко и писал terza rima[39], за что его полюбил Эзра, находивший в его поэзии и другие достоинства. Даннинг жил в том же дворе, что и Эзра, и за несколько недель до отъезда из Парижа Эзра вызвал меня на помощь к умиравшему Даннингу.