Борис Кундрюцков - Казак Иван Ильич Гаморкин. Бесхитростные заметки о нем, кума его, Кондрата Евграфовича Кудрявова
Комсот[1] посмотрел на кончики своих закрученных усов и прислушался к нашему разговору. Гаморкин в унынии жаловался мне.
— Мармус.
— Ты что, Гаморкин, недоволен?
Недоволен, Ляксандра Ляксандрович. Хочу подвигов ради страны и народа моего. Славы — для предков.
— Все это хорошо, ну, а кем бы ты хотел быть? Чья слава тебе бы соответствовала?
Гаморкин испытующе впился взором в лицо есаула и твердо сказал:
— Я хотел бы быть казаком Александром Маки-Донским!
— Что же ты, кум, Иван Ильич, черт тебя побери совсем, меня казака, Кондрата Евграфыча Кудрявова, надул?
— Я надул? Это хорошо.
— Самым настоящим образом. Ты помнишь, когда мы с тобой возвращались домой
и ехали еще на тачанке, и ты мне родословную свою диктовал-то.
— Ну, помню…
— Ты говорил тогда о предках?
— О предках. Дедах и прадедах. Это верно. Был такой случай.
— А откуда фамилия твоя вообще получилась не сказал.
— Как не сказал? Разве? Природная казачья фамилия — Гаморкин.
— Это-ж от калмыцкого корня.
— От калмыцкого?
— Да. Мне Шамба Нюделич сказал, что хамор, значит, — нос. Так что ты в нашем переводе вовсе и не Гаморкин, а Иван Ильич Носов.
— Я — Носов?
Иван Ильич побагровел от обиды и отчего-то схватил себя за нос.
— Я — Носов? Нет, тут что-то не так.
Страшно волнуясь, взглянул не меня уничтожающе.
— Тут что-то не так.
Он молча повернулся и пошел от меня прочь.
Тогда я зашел в курень к Настасье Петровне. Она только что развесила во дворе, на натянутых веревках Гаморкинское белье и с красными от стирки руками, но уже сухими, меняла занавески на окнах.
— Вы один, Кондрат Евграфыч?
— Один.
— А и де муж?
— Муж на меня в обиде. Куда-то пошел.
Настасья Петровна бросила на меня любопытствующий свой взгляд и спросила:
— За что-й-то в обиде?
— Да вот, Петровна, сказал я, что по-калмыцки, мне Шамба Нюделич говорил, ха-мор — значит нос и что, следовательно, точная фамилия его будет не Гаморкин, а Носов.
— Но-осов? — тоже недоверчиво переспросила Петровна.
— Носов, самая настоящая — от „носа".
Гаморкина тоже нахмурилась.
— Это не так.
— Да так, так. Хамор — по-русски — нос.
— Так это по-русски.
— По-русски.
— Ну, а мы, слава Богу, не русские, а казаки. Нам ни с кого примера не брать. И вам должно быть стыдно, кум. Вам Ильич ничего не сделал дурного, а вы его на русский перевели. Он страсть, как своей казачьей фамилией гордится и дорожит. Срам вам — пожилой вы человек. Сродственник…
— Да что-ж я? — удивился, — я ведь только сказал.
— Вот и не надо было вовсе говорить. Ведь это, если Варвара Семениха или Киткина мать узнают, или старуха Курдюмиха — ведь они меня задразнють. А, скажут, мадама Носиха? И так и этак. Ты-ж знаешь, кум, что это за народ, сбрешешь, — а они уже уцепились.
— Да это-ж мне Шамба Нюделич…
— А вот я твоему Шамбе Нюделичу задам! Казачья кровь, особая кровь, на чужие языки не переводимая. Ишь что удумали. Управы на вас нет.
Рассердилась окончательно Настасья Петровна, руками замахала, босой ногой стала топать.
— Это еще что такое? Носовы? Иван Ильич Носов, Настасья Петровна Носова. Тьфу! Может быть еще скажете — Кремлев, или Лаптев, или Балалайкин? А? Еще и это скажеть-те.
— Да я, Настасья Петровна…
— Молчи. И слушать тебя не хочу! Ни тебя, ни Шамбу, никогошеньки. Хамор вовсе и не нос, и все вы с ним выдумали, чтобы нас опозорить промеж хуторцов. Сами вы с ним носы, что-б вам пусто было.
Тут на стол села муха и стала чистить лапками крылышки. Настасья Петровна хлопнула по столу снятой занавеской, и с сердцем раздавила ее, когда та упала, оглушенная, на пол.
Раздавив, она как-бы очнулась, принесла тряпку и аккуратно затерла пятнышко, потом сказала мне сдержанно и сурово:
— Иди ты, пока Ильич не пришел, а то попадешь под горячую руку — своего носа в целости не унесешь.
Я пожал плечами и двинулся к двери. Но было уже поздно — на пороге стоял сам Иван Ильич. Несмотря на то, что он имел вид угрюмый и папаха у него была надвинута на брови, все-же в его фигуре было что-то такое веселое-важное, даже торжественное. Какое-то самодовольство светилось в уверенной позе. Я остановился.
К тому же Гаморкин, расширив руки, сам мне преградил путь.
— Ага, кум, тебя-то мне и надо. Так, как говоришь? А?
Тут вперед стремительно выступила Настасья Петровна.
— Да так, хамор, дескать, — нос.
— Ты, Петровна, его не слушай, брешет он. Дурак ты, Евграфыч, а женатый. Хотя и говорят: „дуракам счастье", только на этот раз тебе не посчастливилось. Мою фамилию тебе разгадать не удалось. Хамор — это верно, по-калмыцки — нос, но ведь я — не Хаморкин, а Гаморкин. От слова „Гам". Такое слово — гам. Разве ты не слышал, люди говорят: „Что за гам, прости Господи, чистая ярманка". Только раньше этого слова не было вовсе; так, как теперь его употребляют — не было.
Я тебе объясню, я отца своего старика спрашивал, хоть он и стоит уже одной ногой в могиле, но как я ему сказал о твоем паскудном предположении, так он, приподнявшись, спиной на печку оперся и затрясся весь от этих моих слов.
— Пойди, говорит, скажи своему куму, что-б он сдох и на этот свет больше не ворочался. Казачью нашу фамилию коверкать!? Это, говорит, в древние времена был такой казак — человек свирепых наклонностей. Давным — давно. Ужасный герой, храбрый — нет спасения. Так о нем и гуторили, так о нем и слава побежала, что трогать его нельзя, что он из себя — чистый зверь-пантер. Гам! — и ничего не осталось от человека. Гам! значит, и проглотил.
Иван Ильич сделал жуткие глаза, открыл широко рот и, быстро закрыв его, щелкнул зубами.
— Гам!
Петровна даже затанцевала.
— Во-во! Гам, гам!
Подступила она ко мне.
— Слыхал. Понял ли ты, что муж говорил. Гам, — и съел. Гам! Вот какие раньше казаки были, не то, что теперь, — смотреть не на что.
Иван Ильич после длинной своей речи уселся было и, вытащив платок, хотел утереть пот на лбу, но услышав такие слова от своей жены, установился на нее с удивлением.
— Что говоришь?
— Говорю, какие ране казаки были. Гам-
гам!
— А ныне? — сурово спросил Иван Ильич.
Какая-то угроза прозвучала в голосе-Петровна затихла…
— Да и теперь есть — уклончиво ответила она, потом, застучав пятками, вышла из куреня.
Я молчал все время.
— Что же ты голосу не подаешь? Верно ли я говорю?
— Да, вроде, верно.
— Ну, так и не будем больше об этом разговор поднимать. Нынче еще в Правление идтить надо, Атамана выбирать хуторского.
Он дал мне свой кисет. Мы закурили, пошел у нас разговор о мелочах хуторской жизни и, вскоре, эта маленькая неприятность совсем забылась.
Эти записки можно читать и с конца, к примеру — то же впечатление получится. Но вот некоторые, что читают, — смеяться изволят — это не хорошо. Может, конечно, какие смешные места и есть, или обороты, или выражения, что-ж — такой уж у нас язык — но только смеяться — грех. Слез больше рассыпано. Ох, больше слез! Они, положим, не видны очень. Да их и не надо, чтобы видели, ну а только, если настоящий казак возьмет эти записи в руки — да припомнит все в картинах ежели — так ворохнется у него сердце. Ну, хоть, суд Войскового Круга над покойником — Алексеем Максимовичем, когда ему был наказ явиться в Могилев на следствие по обвинению в измене. Когда ему имя было дано „предателя". Послушайте, что рассказывает Гаморкин.
— Как это было, кум? Уж и кричал я! Уж и надрывался. Сперва Атаман пришел ответ давать Кругу. Голова опущена. Поник казак головушкой. На вопросы отвечал тихо так, спокойно. Так, дескать, и вот этак. А потом выступил наперед Митрофан Петрович — учитель, в вольной одёже, да как крикнет:
— С Дона выдачи нет!!
Мы выбирали, мы и судить будем — иначе нет Дона, нет Казачьего Права, нет Казачества! Своего Атамана казаки сами судить будут.
Как поднялся тут, при этих словах, рев тысячеголосый. Как повскакали все со своих мест. Как закричат все:
— С Дона выдачи не-ет. Не-е-ет, не-ет, не-ет! Нет и нет!! С Дона выдачи не-ет!!
— Огнем на них!!
— Войной на Русь!
— У мине пика стоить, у сына шашка вострая!
— Огне-ем на них! Огне-е-ем!
Господи, что за крик. Все как с ума по-
сошли. Сколько встало казаков, сколько сердец загорелось. И стали тут успокаивать нас — Николай Михайлович, да и сам Митрофан Петрович.
— Что вы, говорят, родные казаки?! Что вы, говорят, успокойтесь. Насилу все опять в норму вошло…
Вошло в норму и… потеряли мы Атамана.
Что значит — неорганизованность. Да если-б мы… не двести лет рабства… Да если-б мы помнили каждый свое место, наш-то, наш-то герой народный, Казачества герой — погиб бы так? Позор нам! Смоем ли мы его теми реками крови, которые сейчас льем всем Войском? Дай Бог, чтобы мы навсегда горьким опытом сиим научились и держались бы всю жизнь друг за дружку. А всю бы дрянь нестоющую — в сторону, засорились мы, много у нас сору. Нам бы метлу хорошую, чтобы подмела она в казачьем Державном Курене, чтобы всю нечисть вымела. Уложили бы мы ее на лопатку, отнесли подальше, да и ссыпали бы на свалочном месте. Сгнивай и воняй себе на воздухе. Нам бы — стать за Отечество свое Казачье. Нет ничего выше братства в Казачестве — почитания старших, воздаяния мертвым, любви к Краю — к стране своей, Всевеликому Войску Донскому.