Магда Сабо - Фреска
Остается надеяться, что Эва Цукер все-таки не придет на похороны. Малоприятно было бы встретиться с ней, да в что они могли бы сказать друг другу? Мастерскую разбомбили, стариков сожгли, Эва стала женой Шандора Береня, и незачем вспоминать теперь, что когда-то они росли вместе, умиляться тому, как, бывало, Аннушка мчалась по улице Чидер, нетерпеливо дергала дверной звонок и кричала: «Енё, открывай скорей, это я пришла, Енё!» – после чего выбегал дядюшка Цукер, распахивал дверь, и живот у него под зеленым фартуком колыхался от смеха, а Аннушка подставляла ему щеку и скороговоркой выпаливала: «Сервус, родной мой Енё, ведь правда же, ты разрешишь мне немного порисовать?» Черт бы побрал всех Цукеров, вместе взятых! Наверное, все-таки следовало отдать шкатулку Эве. Хотя интересно, на что бы они жили тогда во время инфляции?
5
На эту лохань Кати всегда смотрела с любовью, потому что при виде ее вспоминала мать. В родительском доме дальний угол двора занимала бочарня Тота, и они с Рози учились ходить, лавируя среди дуг и обручей для бочек. Дядюшка Тот однажды сделал ей крохотную игрушечную лоханочку, которая была совсем как у взрослых, только потом отец с руганью вышвырнул игрушку из дому, потому как, по правде говоря, дядюшка Тот вовсе и не ей хотел угодить, а матери.
Отец служил садовником при городском парниковом хозяйстве и возвращался домой под вечер, а дядюшка Тот был вдовцом, и мастерская на целые дни привязывала его к дому; что же касается матери, то она была раскрасавицей, одни косы чего стоили – длинные до пят. А эту лохань смастерил Михай, то бишь Анжуй, благослови господь Аннушку, которая наградила его этим мудреным прозвищем, даже у нее, Кати, язык не поворачивается в мыслях назвать его по-другому. А из мыслей его никак не выкинешь, уже хотя бы потому, что сарай, где живет теперь Кати, прежде служил прибежищем для Анжуя, а она, Кати, спала тогда в кухне на раскладушке; в те годы сюда не разрешалось совать нос ни одной живой душе, и даже его преподобие не раз, бывало, призадумается, прежде чем переступить порог сарая.
Анжуй досками перегородил длиннющий сарай, а в перегородке он прорубил дверцу, и получилось как будто две комнаты, одна впереди, другая позади, только в дальней она держит уголь и наколотые дрова вроде бакалейщика Сепеши, который зимой пучками продает лучину на растопку, и связки лучины торчат у него даже из-под кровати.
Пока Анжуй занимал сарай, она, Кати, спала в доме, и тут были свои хорошие стороны и свои недостатки. Главное удобство, что в доме, бывало, стоило лишь повернуть кран, и плескайся над раковиной сколько душе угодно, ну и тепло было на кухне всю зиму, хотя, как ни прикинь, кухня она и есть кухня. Кати любит ложиться рано, и если кому-то, случалось, приспичит попить воды или достать съестного из кладовки, то распахивалась дверь, включался на кухне свет, а она с головой залезала под перину, одним глазком выглядывая оттуда, и очень стеснялась, что она лежит тут, посреди кухни в постели, а хозяева вынуждены обходить ее со всех сторон. В сарае другое дело, тут ей никто не мешает. Захочется погреть старые косточки, можно протопить железную печурку; кровать, правда, не удалось сюда втиснуть, зато деревянную лавку, которую Анжуй когда-то приколотил к стене сарая, он отмерил не скупясь; лавка широченная, хоть матрац клади, хоть перину. Кроме лавки, стояли тут маленький столик и трехногая подставка для таза, словом, все, что и должно быть в настоящей комнате, но зато и жила она на отшибе не под одной крышей со всеми. Другой раз ночью, бывало, услышит во дворе какой-нибудь шорох, пугается до смерти и, не вздувая света, садится на лавке. Последние годы думалось ей и такое, что, случись с ней ночью худо ~ – занеможет она или умрет, – и, не ровен час, пролежит тут в сарае хоть до полудня, никто ее и не хватится. Завтрак готовит Янка, молоко у молочника берет тоже Янка, и если заметит когда, что Кати не подмела двор, – и тут слова не скажет, возьмет метлу и пройдется по дорожкам. Не встань Кати в срок, и Янка подумала бы, что разоспалась она – старая стала, седьмой десяток доживает, вот Янка и жалеет ее. А ей иной раз легче было бы, если б прикрикнули на нее, что без дела сидит; с тех пор, как Янка со всеми делами по хозяйству справляется без помощи Кати, старухе кажется, что теперь ей незачем жить на свете. За всю свою жизнь не хворала она столько, как прошлую зиму; и дел-то никаких не делала, а из хворей не вылезала, да коли разобраться, так, может, оттого и хворала она, что от работы ее вовсе отлучили, стирки и той не доверяют, приглашают Рози; та и всего-то на пяток лет моложе ее, а поглядеть, так и пышет здоровьем даже теперь, это в шестьдесят-то три года.
Вода была теплая, приятная, и старуха постанывала от блаженства, когда ноги ее упирались в гладкое дно лохани. Бедняжка госпожа, вот и прибрал ее бог. Дознаться бы, куда они денут ее платья, помнится, было у хозяйки серое платье, ну до чего ловко сшитое да красивое. И по сей день оно как новое, видела его Кати, когда Янка в начале лета пересыпала нафталином зимние вещи. Старуха неторопливо растирала свои ноги со вздутыми венами, опущенные в горячую воду, и так же неторопливо текли ее мысли. А ну, как вздумается им вдруг подарить ей то серое платье! Что ж, очень даже может быть. У Янки своих платьев столько, что вовек не сносить, а девочку ведь в серое не оденешь. Серый цвет – он для старухи.
У Анжуя была даже вешалка для полотенца – костяной рожок, прибитый над треножником. Чего только не мастерил этот Михай, какие гребешки, рукоятки для бритвы вырезал из рога! Кати достала полотенце, насухо вытерла ноги. Давно она. не обувала туфли, трудно будет в них втиснуться, но сегодня надо быть одетой как положено. Когда она только поступила в дом священника, четыре десятка лет назад, – худющая тогда была девчонка и вечно кашляла, – с первой же платы, выданной за год, она справила себе черное платье и головной платок, чтобы было в чем в гроб положить. Отец у нпх умер в одночасье, в доме не было ни гроша, и пришлось хоронить отца в чем ходил – в тех же латаных штанах; они с матерью чуть со стыда не сгорели. Розика все похороны в голос ревела, так что ни слова было не слыхать из заупокойной молитвы, а уж до того складно да красиво говорил священник. Люди думали, Розика по отцу убивается, а у ней-то, бедной, слезы от стыда в три ручья, знала, что после похорон соседи им все косточки перемоют.
Неужто заколотят гроб до прощания с покойницей? Не должны бы, по обычаю так не положено. Что бы им тогда нарушить обычай, заколотить бы гроб с самого начала, вот и обошлось бы без пересудов, что и обрядить-то, мол, не могли покойника, как полагается, и саван-то у него бумажный, да и тот короток. Ну уж зато на ее счет языки не почешут, платье у нее припасено, вот и сейчас она в нем пойдет; до чего удачная попалась материя, который год ей ничего не делается, а ведь по большим праздникам она это платье каждый раз надевает, платок же носит не снимая, с тех пор, как не по годам ей стало рядиться в кашемировый с розами. Фигура у нее тоже почти не изменилась, разве что чуть сгорбилась и усохла; у них в роду полных не было. У Розики и теперь талия осиная, а уж в девках-то, господи, какая была писаная красавица, во сто крат краше матери.
Сейчас, когда мысли ее вернулись к Розике, вернулись и прежние страхи. Единственная надежда – увидеть сестру на похоронах и востребовать с нее назад аннушкину ложку. А ее преподобие, сердечная, хоть бы знать дала, что чует конец свой, глядишь, и не дошло бы до беды с этой ложкой, подыскала бы она для Розики что-нибудь другое. И Арпадик недоглядел: тот, как в последний раз проведал убогую, с тем и вернулся домой, что, мол, чувствует она себя по-прежнему; вот никому и невдомек было, что смерть близка. И то жалко родимого, выходит, парень второй раз осиротел. Теперь ей, Кати, одна забота: извернись, да вызволи ложку обратно, потому как уж если Аннушка заявится домой да к столу сядет, то ни одной другой ложки и ко рту не поднесет.
Кати уставилась на свои распухшие, искривленные ноги со вздутыми венами. Кабы набраться храбрости и выловить все, как на духу, глядишь и отдали бы ей эту ложку насовсем. Аннушки девять лет как и след простыл, а Янка – та добрая, чего ни попроси у нее, все готова отдать. Но тогда пришлось бы объяснять всю подноготную, для чего понадобилась ей серебряная ложка, а об этом Кати говорить не хотелось. У Янки сердце доброе, но даже Янке она нипочем не могла бы открыть правду и никому другому, ни Ласло Куну, ни старому священнику. Легче всего было бы открыться Арпаду, но его она в последнее время почти не видит. Арпадик бы ее понял, ему и самому всю жизнь от других перепадало, как говорится, на тебе небоже, что нам не гоже. Сколько раз, бывало, мальчонкой, присядет на корточки у ее постели в кухне и давай жаловаться на свою сиротскую долю. «Нету у меня ни отца, ни матери!» – плакался горемычный. Только ей одной он всегда и мог довериться, вот ведь и теперь у нее у единственной решился Денег попросить; ну и счастье ее, что смогла выручить богом обиженного. Двадцать девять форинтов дала она ему в декабре прошлого года – все, что было отложено. Арпадик обещал вернуть с лихвою, и на том ему спасибо, жизнь Дорожает на глазах. Уж до чего ему туго приходится, сироте убогому, а ведь две школы кончил; сроду не подумала бы, что учителям так скудно платят, вот и бьется Арпадик, чтобы свести концы с концами. Оно правда, денег не жалеет на покойных родителей, благослови его господь за благое дело. Книги свои, что накоплены, помаленьку сбывает через Розику, а деньги все до гроша отсылает в Эмече; вот бы хоть одним глазком поглядеть на могилку его матери утопшей, цветет небось холмик, что твой райский сад; еще бы, Арпадик столько денег туда угрохал, а баба эта, что за могилкой ухаживает, все тянет и тянет из него, бессовестная! Да, ему, Арпадику, она могла бы открыться, а больше никому, ни одной живой душе. Четыре десятка годов она терпела и вот дождалась: не осталось в Смоковой роще человека, кто помнил бы еще, что тогда вышло с Розикой, кто помнил бы, что отец их пропил свой праздничный костюм, а потому из-под савана торчала его латаная-перелатаная одежонка. И мать их покойная давно на том свете, уж не помянет, как встарь, ни дядюшку Тота, ни его мастерскую, что-де могла бы там стать полновластной хозяйкой, не будь она верной женой своему мужу. Да и дядюшка Тот, где он теперь, на каком свете, в какой земле; как забрили его в четырнадцатом году, с тех пор только его и видели. А уж какая бы им благодать была, женись он тогда на маме, и ей, Кати, глядишь, не пришлось бы доживать свой век на задворках у священника.