Карлос Фуэнтес - Смерть Артемио Круса
— Ничего, ничего. Распоряжение сверху.
— Но мне известно, что рабочий листок поместил сообщение…
— А о чем, интересно, вы думаете? Или я не плачу вам, чтобы вы думали? Разве не платят вам в вашем «органе», чтобы вы думали? Заявите в прокуратуру, надо закрыть их типографию…»
Как мало мне надо думать. Только выбить искру. Одну искру, чтобы дать ток огромной сложной сети. Другим нужна не голова, а электрогенератор. Мне это ни к чему.
Мне достаточно плавать в мутных водах, действовать с дальних дистанций, не наживать врагов. Да, да. Перекрути пленку. Это не так интересно.
«— Мария Луиса, известный тебе Хуан Фелипе Коуто хочет и меня обвести вокруг пальца… Можете идти, Диас… Дай мне стакан воды, крошка. Я говорю, хочет обвести меня вокруг пальца. Так же, как Федерико Роблеса, помнишь? Но со мной шутки плохи…
— В чем же дело, мой капитан?
— Он получил с моей помощью концессию на прокладку шоссе в Соноре. Я даже помог ему добиться утверждения бюджета, в три раза превышающего стоимость строительства, — с учетом, что шоссе пройдет по орошаемым землям, которые я купил у крестьян. Вчера мне сообщили, будто этот прохвост тоже купил землицу в тех же местах и хочет изменить направление шоссе, проложить его в своих владениях…
— Ну и свинья! А с виду порядочный человек.
— Так вот, крошка, на этом и сыграешь — тиснешь пару сплетен в своей колонке, сообщишь о предполагаемом разводе нашего уважаемого деятеля. Не слишком раздувай — для начала только попугать.
— Кстати, у нас есть фотоснимки Коуто в кабаре с какой-то девицей, которая никак не похожа на мадам Коуто.
— Побереги на тот случай, если не ответит…»
Говорят, что поры у губки ничем не соединены друг с другом, и тем не менее губка — единое целое. Я вспомнил об этом, потому что говорят, если разодрать губку, то она, разодранная в клочья, снова соединяется, становится целой, стремится слепить свои растерзанные поры и никогда не умирает, ох, никогда не умирает.
— Сегодня утром я ждал его с радостью. Мы переправимся через реку верхом.
— Ты завладел сыном и отнял у меня.
Священник встает с колен под негодующие возгласы женщин и берет их за руки. А Я продолжаю думать о том, чего бы можно было избежать, если бы выгнать этого ханжу к чертовой-матери вместе с его двенадцатью апостолами — специалистами по сношениям бога с публикой; выгнать, как паршивого козла, который живет россказнями о чудесах, пользуется бесплатным угощением, бесплатной постелью, разделяя эти блага с богоугодными знахарями, пока наконец не загнется от старости. А Каталина, Тереса и Херардо сидят в креслах в глубине спальни. Долго ли они еще будут подсовывать мне священника, торопить со смертью и выведывать мою тайну? Да, они хотели бы ее узнать. Но Я еще посмеюсь над вами. Еще как. Еще как. Ты, Каталина, даже готова сказать мне то, чего никогда не говорила, лишь бы ублажить меня и кое-что разузнать. О, Я-то знаю, что тебе хочется узнать. И лисья морда твоей дочери тоже этого не скрывает. Неспроста и пройдоха Херардо здесь вертится: поразведать, слезу пустить, а там, глядишь, и кусок урвать. Как плохо они меня знают. Думают, что богатство свалится им на голову, этим трем комедиантам, трем летучим мышам, которые даже летать не умеют. Три бескрылые летучие мыши, три крысы. Как они меня презирают. Да. Ненавидят меня ненавистью нищих. Им противны меха, в которых они ходят, дома, в которых живут, драгоценности, которые их украшают, потому что все это дал им Я. Нет, лучше не трогайте меня сейчас…
— Оставьте меня…
— Но ведь Херардо… Херардито… Твой зять… Посмотри на него.
— А, этот пройдоха…
— Дон Артемио…
— Мама, это невыносимо, это ужасно!
— Он болен…
— Ха, я еще встану, увидите.
— Я говорила тебе, он потешается над нами.
— Не тревожь его…
— Я говорю тебе, он потешается! Чтобы поиздеваться над нами, как всегда, как всегда.
— Нет-нет, доктор сказал…
— Что знает твой доктор. Я его лучше знаю. Выкидывает номера.
— Молчи!
Молчи. Масла. Мне смазали маслами губы. Веки. Ноздри. Они не знают, чего это стоило. Им не приходилось ничего решать. Руки. Ноги, которых я уже не чувствую. Ни та, ни другая не знают. Им не приходилось все ставить на карту. Теперь намазали под глазами. Раздвинули ноги, смазали маслами чресла.
— Ego te absolvo.[31]
Они ничего не знают. А она мне ничего не сказала. Так и не сказала.
* * *
Ты живешь семьдесят один год, никогда не задумываясь о том, что кровь твоя циркулирует, сердце бьется, мочевой пузырь опорожняется, печень вырабатывает желчь, поджелудочная железа регулирует содержание сахара в твоей крови. Ты будешь знать, что дышишь, но не будешь думать об этом — дыхание не зависит от твоего рассудка. Будешь жить, не вникая в себя, будешь отправлять свои надобности, подшучивать над смертью, брать жизнь за рога, спать, где придется, — в общем, жить, как обычно, а твой организм не будет давать знать о себе. До сегодняшнего дня. Отныне все непроизвольные функции будут постоянно напоминать о себе, подчинять тебя себе и в конце концов подавят твою волю: ты станешь думать, что дышишь — каждый раз, когда воздух с трудом будет врываться в твои легкие; станешь думать, что кровь течет по жилам — всякий раз, как будешь ощущать болезненную пульсацию сосудов в животе. Непроизвольные функции поработят тебя, ибо заставят регистрировать жизнь, а не жить. Полнейшее рабство. Ты попробуешь представить себе, как все это происходит; голова настолько ясна, что Ты сможешь прислушиваться к малейшему биению, ко всякому внутреннему напряжению и расслаблению.
В тебе, в твоем нутре, в брюшине, окутывающей твои внутренности, один ее участок, участок жировой клетчатки с кровеносными сосудами и лимфатическими узлами, соединенный с желудком и кишечником, перестанет получать кровь из брюшной аорты, которая питает твой желудок и твою брюшную полость. Зажмется брыжеечная артерия, что за поджелудочной железой спускается к тонким кишкам и дает начало другой артерии, орошающей часть твоей двенадцатиперстной кишки и поджелудочной железы; закупорится твоя брыжеечная артерия, что пересекает твою двенадцатиперстную кишку, твою аорту, твою нижнюю полую вену, мочеточник и проходит рядом с твоими генитофеморальными нервами и венами полового органа. По этой темной, толстой артерии в течение семидесяти одного года без твоего ведома будет бежать кровь. А сегодня Ты об этом узнаешь. Ток крови задержится. Русло станет осушаться. В течение семидесяти одного года этой артерии придется выдерживать большую нагрузку: есть место, где на нее сильно давит позвонок. Кровь, стремящаяся вниз, будет пробиваться сквозь эту теснину, раздающуюся под ее напором. Семьдесят один год твоя сдавленная брыжеечная артерия будет подвергаться испытанию, терпеть сальто-мортале твоей крови. А отныне уже не сможет. Не выдержит напора. Сегодня она сожмется, закупорится, а масса крови застынет у лиловой преграды, закрывающей путь в твой кишечник. Ты почувствует по биению артерии, как повышается давление. Ты все почувствуешь. Твоя кровь затормозит свой бег в первый раз, но еще не перестанет омывать берега твоей жизни; она застоится в брюшине, перестанет согревать твое нутро, но еще не отступит от берегов твоей жизни.
И в этот момент Каталина подойдет к тебе, спросит, не надо ли чего, а Ты будешь лишь чувствовать, как тебя раздирает боль. Захочешь унять ее, впадая в транс, в забытье. И Каталина не сдержится, протянет руку, которую в тот же миг, робея, отдернет и приложит к другой руке на своей большой груди. Потом снова протянет дрожащую ладонь, прикоснется к твоему лбу. Нежно погладит, но Ты не обратишь на это внимания, захлестнутый страшной болью. Ты не почувствуешь, как впервые за многие годы Каталина дотрагивается своей рукой до твоей головы, гладит твой лоб, раздвигает седые, смоченные потом пряди волос и снова гладит, страшась и радуясь, что нежность побеждает страх; гладит со стыдливой нежностью, с робостью, преодолеваемой сознанием того, что Ты не чувствуешь ее ласки. Может быть, прикосновение ее пальцев доносит до тебя слова, ассоциирующиеся с одним воспоминанием, которое потускнело в сумятице лет, но против воли крепко засело в твоей памяти и теперь невольно пробивается сквозь боль. Сейчас ее пальцы повторяют те слова, которых Ты не слышал тогда.
У нее тоже всегда будет слишком много упорства. Отсюда все и пойдет. Ты будешь видеть ее в вашем общем зеркале — в воде стоячего болота, — которое отразит ваши лица и поглотит вас, когда вы станете целовать отражение друг друга в воде. Почему Ты не повернешь голову? Ведь рядом с тобой сама Каталина, живая. Почему и она не приблизит свое лицо к твоему; почему, как и Ты, утопит его в стоячей воде? Зачем теперь повторяет, когда Ты ее уже не слышишь: «Я все же пришла»? Может быть, ее рука расскажет тебе о том, как чрезмерная гордыня может подавить истинную свободу, воздвигает бесконечную башню, никогда не достигающую неба и падающую в пропасть, в глубь земли. Сейчас Ты скажешь — это одиночество. Но в ту пору отвергнешь страх перед ним: из гордости. Ты выживешь, Артемио Крус, выживешь, потому что пойдешь на все ради свободы своей личности. Ты победишь, но, повергнув врагов, сам превратишься в своего врага и продолжишь упорное сражение: победив всех, тебе придется сражаться с самим собой. Из зеркала выйдет и вступит с тобою в последний бой твой враг — непобедимая нимфа, дочь богов, мать соблазнителя с козлиными копытами, мать единственного бога, умершего на глазах людей, — из зеркала выйдет мать великого бога Пана, гордыня, твое «Я», еще одно твое «Я», твой последний неприятель на этой пустынной земле побежденных твоим эгоизмом и упорством. Ты выживешь, Ты поверишь в то, что Добродетель — лишь желанна, а Своенравие — необходимо. И все-таки придет эта рука, которая сейчас нежно гладит твой лоб, и заставит замолчать своим тихим голосом вопль спеси, напомнит тебе, что в конце, хотя бы в самом конце, своенравие далеко не всегда нужно, а человечность — необходима. Ее холодные пальцы лягут на твой горячий лоб, захотят облегчить твою боль, захотят сказать тебе сегодня то, чего не сказали сорок три года назад.