Карлос Фуэнтес - Смерть Артемио Круса
* * *
(3 июня 1924 г.)
Он не слышал, как она это сказала, очнувшись от дремоты. «Я все же пришла». Она лежала рядом с ним. Волна каштановых волос скрывала ее лицо; влажное разморенное тело было сковано летней истомой. Она провела рукой по губам и подумала о наступающем знойном дне, о вечернем ливне, о резком переходе от дневной жары к ночной прохладе и отогнала воспоминание о том, что было ночью. Спрятала лицо в подушку и повторила: «Я все же пришла».
Заря стряхнула последние перья ночи и прокралась, Холодная и ясная, сквозь приоткрытое окно в спальню. Каталине снова и снова вспоминались подробности, которые ночная тьма слила в одно тесное объятие.
«Я молода, имею право…»
Она надела сорочку и ушла от мужа прежде, чем солнце поднялось над цепью гор.
«Имею право, церковь благословила…»
Из окна своей спальни она смотрела, как разливается сияние вокруг далекой вершины Ситлальтепетля. Покачивая в руках ребенка, стояла у окна.
«Боже, какое малодушие. Утром всегда все чувствуешь — и свое малодушие, и свою ненависть, и презрение…»
Ее глаза встретились с глазами улыбавшегося индейца, который, входя в сад, скинул соломенную шляпу и наклонил голову.
«…Когда просыпаешься и видишь его, спящего рядом…»
Белые зубы индейца засверкали еще ярче при виде выходившего из дома хозяина.
«Но любит ли Он меня?»
Хозяин засовывал рубаху в узкие брюки, и индеец повернулся спиной к женщине в окне.
«Ведь прошло уже пять лет…»
— Что привело тебя чуть свет, Вентура?
— Меня привели сюда мои уши. Можно мне у вас напиться?
— Да. В деревне все готово?
Вентура кивнул, подошел к водоему, зачерпнул воды в сосуд из скорлупы плода гуахе, отпил немного и снова зачерпнул.
«Может быть, Он и сам уже забыл, зачем женился на мне…»
— Ну и что сказали тебе твои уши?
— А то сказали, что старый дон Писарро ненавидит Вас лютой ненавистью.
— Это мне известно.
— И еще сказали мои уши, что на праздник в нынешнее воскресенье дон Писарро постарается расквитаться…
«…и теперь по-настоящему любит меня…»
— Благослови бог твои уши, Вентура.
— Благослови бог мою мать, которая научила меня мыть их и чистить.
— Что теперь надо делать — ты знаешь.
«…любит и восхищается моей красотой…»
Индеец молча усмехнулся, пригладил поля обтрепанной шляпы и взглянул на террасу, крытую черепицей, где появилась красивая женщина и села в кресло-качалку.
«…моей страстностью…»
Вентура подумал, что всегда, из года в год, сидит она там, иногда с большим круглым животом, иногда так, стройная и молчаливая, и нет ей никакого дела до скрипящих повозок, доверху нагруженных зерном, до ревущих во время клеймения быков, до сухого стука падающих летом плодов техокоте в саду, что разбит новым хозяином вокруг летнего дома.
«…мною вообще…»
Она смотрела на обоих мужчин. Смотрела, как кролик, который прикидывает расстояние, отделяющее его от волков. Внезапная смерть дона Гамалиэля лишила ее всех средств надменной самозащиты, спасавшей в первые месяцы замужества: при отце соблюдался свой порядок подчинения, домашняя иерархия, а первая беременность тоже служила оправданием ее отчуждения, стыдливых отговорок.
«Боже мой, почему ночью я не такая, как днем?..»
Он, повернув голову в направлении взгляда индейца, увидел неподвижное лицо жены и подумал, что в эти первые годы их жизни Он в силах спокойно выносить ее холодность: было слишком мало желания постигать домашний мир, этот второстепенный для него мир отношений, которые еще не сложились, не сформировались, не получили названия, не прочувствовались до того, как получить название.
«…не такая, как днем?..»
Другой мир, мир более важных дел поглощал его.
(«- Сеньор, правительство не заботится о нас, сеньор Артемио, потому мы и просим помочь нам.
— Всегда рад помочь, ребята. Будет у вас проселочная дорога, обещаю вам, но с условием: вы больше не повезете свое зерно на Мельницу дона Кистуло Писарро. Сами видите — старик не уступает вам ни клочка земли. И нечего ему потрафлять. Везите все на мою мельницу, и Я сам буду сбывать на рынке вашу муку.
— Да мы-то согласны. Только дон Писарро убьет нас за это.
— Вентура, выдай им винтовки, чтобы они могли постоять за себя».)
Она медленно покачивалась в кресле. Вспоминала, считала дни, даже месяцы, в течение которых не размыкала губ.
«Он никогда не упрекает меня за холодность, с какой я обращаюсь с ним днем».
Все, казалось, шло своим чередом без ее участия. Сильный мужчина, весь в поту и пыли, спрыгивал с коня, проходил мимо с хлыстом в натертых до мозолей руках и валился на кровать, чтобы завтра снова встать до зари и отправиться в очередную долгую и томительную поездку по полям, которые должны родить, давать доходы, стать — так Он задумал — его пьедесталом.
«Ему, кажется, вполне достаточно моей страсти ночью».
На орошаемых землях небольшой долины, что опоясывала старинные асьенды — Берналя, Лабастиды и Писарро, — Он заложил плантации маиса. Дальше тянулись посадки магея и пульке,[32] за ними — необозримые каменистые равнины.
(«- Есть недовольные, Вентура?
— Есть, да помалкивают, хозяин, потому как, хоть и туговато приходится, сейчас им все же лучше, чем раньше. Но они смекнули, что вы им отдали сухие земли, а поливные оставили себе.
— Ну и что?
— И проценты большие берете за то, что даете взаймы, — точь-в-точь, как дон Гамалиэль.
— Так вот, Вентура. Объясни им, что по-настоящему высокие проценты я Деру с таких латифундистов, как старик Писарро, и с торговцев. Но если они на меня обижаются, я могу и не давать взаймы. Я думал им службу сослужить, а…
— Нет, нет, они ничего…
— Скажи им, что скоро я отберу у Писарро его отданные мне в залог земли и тогда выделю им поливные участки, из тех, что получу от старика. Скажи, пусть потерпят и во мне не сомневаются, а там видно будет».)
Он был мужчиной.
«Но усталость и заботы отдаляют его от меня. Я не прошу этой поспешной его любви по ночам».
Дон Гамалиэль, любивший общество, прогулки и городские удобства Пуэблы, забросил свой деревенский дом и отдал все хозяйство на откуп зятю.
«Я сделала так, как хотел отец, просивший меня не колебаться и не размышлять. Мой отец. Я продана и должна быть здесь…»
Но пока дон Гамалиэль был жив, она каждые две недели могла ездить в Пуэблу и проводить с ним целый день, набивать буфеты любимыми сладостями и сыром, молиться вместе с ним в дни святого Франсиско, преклонять колена перед мощами блаженного Себастьяна, ходить по рынку в Париане, посещать военный плац, осенять себя крестным знамением перед огромными каменными купелями собора и просто смотреть, как бродит отец по библиотеке и патио… Пока отец был жив…
«Да, конечно, все же у меня была опора, поддержка».
…перед ней постоянно маячила перспектива более приятной жизни, а привычная и любимая обстановка детства была еще достаточно ощутимой реальностью, чтобы она могла возвращаться в деревню, к мужу, без особой неохоты.
«Связана по рукам и ногам, продана. Его немая тень».
Она представляла себя каким-то временным жильцом в том чуждом мире, который создал из грязной земли ее супруг.
Ее душе были милы тенистый патио городского дома, яства на столе красного дерева, покрытом свежей льняной скатертью, звон раскрашенной вручную посуды и серебряных приборов, аромат
«…разрезанных груш, айвы, персикового компота…»
(«- Я знаю, вы пустили по миру дона Леона Лабастиду. Эти три домища в Пуэбле стоят состояние.
— Видите ли, Писарро, Лабастида не перестает просить займы и не интересуется процентами. Он сам затянул на себе петлю.
— Одно удовольствие смотреть, как гибнет старая аристократия. Но со мной подобного не случится. Я не такой олух, как этот Лабастида.
— Вы точно соблюдаете свои обязательства и не опережаете событий.
— Меня никто не сломит, Крус, клянусь вам».)
Дон Гамалиэль предчувствовал близкий конец и сам подготовил себе, продумав каждую мелочь, богатые похороны. Зять не смог отказать старику в требуемой тысяче звонких песо. Болезнь душила старика, в груди словно разбух и застыл огромный волдырь; легкие едва могли вбирать воздух, который тоненькой холодной струйкой процеживался сквозь мокроту и кровь.
«Да, я нужна ему только для удовлетворения страсти».
Дон Гамалиэль распорядился, чтобы катафалк был инкрустирован серебром, убран покрывалом из черного бархата и запряжен восьмеркой лошадей, украшенных серебряной упряжью и черными плюмажами. Старик велел вывезти себя в кресле на колесах из зала на балкон и смотрел, как лошади медленно тащили по улице — туда и сюда — катафалк перед его лихорадочно горящими глазами.