Эрнест Хемингуэй - За рекой, в тени деревьев
– Привет, о мой маститый, но нечестивый полковник, – сказал он.
– Привет, мой беспутный Андреа.
Они обнялись, и рука полковника почувствовала грубую домотканую шерсть нарядного пиджака Андреа, который тот носил вот уже лет двадцать.
– У вас прекрасный вид, Андреа.
Это была ложь, что оба они отлично знали.
– Еще бы, – сказал Андреа, платя ему той же монетой. – Никогда не чувствовал себя лучше. Но и вы прекрасно выглядите.
– Спасибо. Ох, и здоровы же мы, черти, всей земли наследники!
– Прекрасно сказано! Я бы не прочь получить в наследство хоть клочок земли!
– Что вы канючите! Дадут вам не меньше ста девяноста сантиметров земли.
– Мой рост сто девяносто пять, – сказал Андреа. – Ах вы безбожник! Ну как, все еще тянете лямку la vie militaire28?
– Тяну, но не надрываюсь, – сказал полковник. – Приехал поохотиться у Сан-Релахо.
– Знаю. Альварито вас искал. Просил сказать, что еще вернется.
– Хорошо. А ваша милая жена и дети здоровы?
– Вполне, просили передать вам привет, если я вас увижу. Они сейчас в Риме. Вот идет ваша девушка. Или одна из ваших девушек.
Он был такой высокий, что ему было видно даже то, что делается на улице; там уже стемнело; правда, эту девушку можно было узнать и в полной темноте.
– Пригласите ее выпить с нами у стойки, прежде чем уведете в угол, к своему столику. А ведь хороша, верно? – Да.
И вот она вошла – во всей своей красе и молодости, – высокая, длинноногая, со спутанными волосами, которые растрепал ветер. У нее была бледная, очень смуглая кожа и профиль, от которого у тебя щемит сердце, да и не только у тебя; блестящие темные волосы падали на плечи.
– Здравствуй, чудо ты мое, – сказал полковник.
– Здравствуй! – сказала она. – А я уж боялась, что тебя не застану. Прости, что я очень поздно.
Голос у нее был низкий, нежный; она старательно выговаривала английские слова.
– Ciao, Андреа, – сказала девушка. – Как Эмили и дети?
– Наверно, не хуже, чем в полдень, когда вы задали мне этот же самый вопрос.
– Пожалуйста, простите, – сказала она и покраснела. – Я почему-то ужасно волнуюсь, и потом я всегда говорю невпопад. А что мне надо было спросить? Ах да, вы весело провели здесь день?
– Да, – сказал Андреа. – Вдвоем со старым другом и самым нелицеприятным судьей.
– А кто он такой?
– Шотландское виски с содовой.
– Ну что ж, если он хочет меня дразнить, пусть дразнит, – сказала она полковнику. – Но ты не будешь меня дразнить, правда?
– Ведите его к тому столику в углу и разговаривайте с ним там. Вы оба мне надоели.
– А вы мне еще не надоели, – сказал полковник. – Но мысль у вас правильная. Давай, Рената, лучше сядем за столик, ладно?
– С удовольствием, если Андреа не рассердится.
– Я никогда не сержусь.
– А вы с нами выпьете, Андреа?
– Нет. Ступайте к вашему столику. Мне тошно, что он пустой.
– До свидания, саrо29! Спасибо за компанию, хоть вы и не хотите с нами посидеть.
– Ciao, Рикардо, – коротко сказал Андреа. Он повернулся к ним сухой, длинной, нервной спиной, поглядел в зеркало, которое всегда висит за стойкой, чтобы видеть, когда выпьешь лишнего, и решил, что лицо, которое на него оттуда смотрит, ему не нравится. – Этторе, – сказал он, – запишите эту мелочь на мой счет.
Он спокойно дождался, чтобы ему подали пальто, размашисто сунул руки в рукава, дал на чай швейцару ровно столько, сколько полагалось, плюс двадцать процентов и вышел.
За столиком в углу Рената спросила:
– Как ты думаешь, он на нас не обиделся?
– Нет. Тебя он любит, да и ко мне хорошо относится.
– Андреа очень милый. И ты тоже очень милый.
– Официант! – позвал полковник, а потом спросил: – Тебе тоже сухого мартини?
– Да. Пожалуйста.
– Два самых сухих мартини «Монтгомери». Официант, который когда-то воевал в пустыне, улыбнулся и отошел, а полковник обернулся к Ренате.
– Ты милая. И к тому же очень красивая. Ты мое чудо, и я тебя люблю.
– Ты всегда так говоришь; я, правда, не очень понимаю, что это значит, но слушать мне приятно.
– Сколько тебе лет?
– Почти девятнадцать. А что?
– И ты еще не понимаешь, что это значит?
– Нет. А почему я должна понимать? Американцы всегда так говорят, когда собираются уехать. У них, наверно, так принято. Но я тебя тоже очень люблю.
– Давай веселиться, – сказал полковник. – Давай ни о чем не думать.
– С удовольствием. Вечером я все равно не умею как следует думать.
– Вот и наши коктейли, – сказал полковник. – Помни, когда пьешь, нельзя говорить «ну, поехали»!
– Я уже помню. Я теперь никогда не говорю «ну, поехали», или «раздавим по маленькой», или «пей до дна».
– Надо просто поднять бокалы и, если хочешь, можно чокнуться.
– Да, хочу, – сказала она.
Мартини было холодное, как лед, настоящее «Монтгомери», и, чокнувшись, они почувствовали, как веселый жар согревает им грудь.
– А что ты без меня делала? – спросил полковник.
– Ничего. Я все жду, когда мне надо будет ехать в школу.
– В какую теперь?
– А бог ее знает. Куда-нибудь, где я выучусь по-английски.
– Будь добра, поверни голову и подыми подбородок.
– Ты надо мной смеешься?
– Нет. Не смеюсь.
Она повернула голову и вскинула подбородок без тени кокетства, без малейшего тщеславия. И полковник почувствовал, как сердце у него в груди перевернулось, словно спавший в норе зверь перевалился с боку на бок, приятно напугав спавшего с ним рядом другого зверя.
– Ах ты, – сказал он, – ты ни разу не пыталась попасть в царицы небесные?
– Что ты, разве можно так богохульничать!
– Наверно, нельзя, и я снимаю свое предложение.
– Ричард… – начала она. – Нет, не скажу.
– Скажи!
– Не хочу.
Полковник подумал: «Сейчас же скажи, я приказываю!» И она сказала:
– Не смей никогда на меня так смотреть!
– Прости! Я нечаянно. Вспомнил свое ремесло.
– А если бы мы были с тобой – как это говорят? – замужем, ты бы и дома занимался своим ремеслом?
– Нет! Клянусь, что нет. Дома – нет. Душой, во всяком случае.
– Ни с кем?
– С людьми твоего пола – нет.
– Мне не нравится, как ты это говоришь: «твоего пола». Это опять оттуда, из твоего ремесла.
– Плевал я на мое ремесло. Хочешь, я выброшу его в Большой канал?
– Видишь, – сказала она, – ты опять берешься за своё ремесло.
– Ладно, – сказал он. – Я тебя люблю и могу распроститься с моим ремеслом вежливо.
– Дай я подержу твою руку, – попросила она. – Ну вот. Теперь можешь опять положить ее на стол.
– Спасибо, – сказал полковник.
– Не смейся. Мне надо было ее потрогать, потому что всю неделю, каждую ночь или почти что каждую ночь она мне снилась. Сон был такой странный, мне снилось, что это рука нашего Спасителя.
– Нехорошо! Такие вещи не должны сниться.
– Конечно. Но чем я виновата, что мне это снилось?
– А ты чего-нибудь не нанюхалась, а?
– Не понимаю, и, пожалуйста, не смейся, когда я говорю правду. Мне это на самом деле снилось.
– А как вела себя рука?
– Никак. Ну, это, может, и не совсем правда. Но почти все время это была просто рука.
– Такая, как эта? – спросил полковник, с отвращением глядя на искалеченную руку и вспоминая те два дня, которые ее такой сделали.
– Не такая, как эта, а эта самая. Можно мне ее чуть-чуть потрогать, если тебе не больно?
– Нет, не больно. У меня болит только голова, ноги и ступни. А рука, по-моему, вовсе ничего не чувствует.
– Неверно, Ричард, – сказала она. – Эта рука все отлично чувствует.
– Я не люблю на нее смотреть. Давай-ка лучше закроем глаза на нее.
– Давай. Но тебе она не снится?
– Нет. Мне снятся другие сны.
– Да. Наверно. А вот мне последнее время снится эта рука. Теперь, когда я ее потрогала, мы можем поговорить о чем-нибудь веселом. О чем бы это веселом нам с тобой поговорить?
– Давай смотреть на людей, а потом будем о них разговаривать.
– Чудно! – сказала она. – Но мы не будем говорить о них гадости. Только чуть-чуть посмеемся. Мы ведь это умеем, правда? И ты и я.
– Ладно, – сказал полковник. – Официант! Аnсоrа due Martini!30 Ему не хотелось громко произносить слово «Монтгомери», потому что за соседним столиком сидела какая-то пара, явно англичане.
«А вдруг этот англичанин был ранен в пустыне? – подумал полковник. – Хотя что-то не похоже. Но не дай бог вести себя по-свински. Посмотри лучше, какие глаза у Ренаты, – думал он. – Это самое красивое из всей ее красоты, и таких длинных ресниц я ни у кого не видел, и глазок она не строит, а смотрит всегда прямо и открыто. Она замечательная девушка, но я-то что делаю? Ведь это подло! Она твоя последняя, настоящая и единственная любовь, – думал он, – и ничего тут подлого нет. Это просто твоя беда, вот и все. Неправда, это счастье, тебе очень посчастливилось».
Они сидели за маленьким столиком в углу, а справа от них, за столиком побольше, сидели четыре женщины. Одна из них была в трауре, но траур выглядел так театрально, что напоминал полковнику Диану Маннерс, игравшую монахиню в «Чуде» Макса Рейнгардта. У женщины было миловидное, пухлое, веселое от природы лицо, и траур выглядел на ней нелепо.