Габриэле д'Аннунцио - Собрание сочинений в 6 томах. Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы
Два-три раза, с бесконечным чувством отвращения, с вздрагиванием, точно от сильного физического толчка, я увидел худое тело Арборио, которое как-то невольно искали мои глаза. И снова создавался отвратительный образ. С тех пор я не имел случая подойти к нему и даже нигде не встречал его. Я перестал им интересоваться. Следовательно, и в поведении Джулианны не замечал ничего подозрительного.
Вне того круга, что становился все более узким, в котором я волновался, для меня не было ничего ясного, понятного. Все внешние впечатления действовали на меня, как капли воды на раскаленное железо, отскакивая и испаряясь.
События быстро следовали одно за другим. В конце февраля, после последнего позорного поступка — между мной и Терезой Раффо произошел окончательный разрыв, и я уехал в Венецию один.
Я оставался там около месяца; мной овладел непонятной недуг, какое-то оцепенение, становившееся более тяжелым от туманов и тишины лагун. У меня сохранилось лишь сознание моего одинокого существования среди неподвижных призраков вещей. В течение долгих часов я не ощущал ничего другого, кроме тяжелой, давящей неподвижности жизни и пульсирование артерии в моей голове. В течение долгих часов я находился во власти странного обаяния, которое производит на душу и на чувство непрерывный и однообразный шум чего-то неясного.
Моросило; на воде туманы принимали порой мрачные формы, двигаясь, как призраки, медленно, торжественно. Часто в гондоле, точно в гробу, я находил воображаемую смерть. Когда гребец спрашивал меня, куда меня отвезти, я отвечал почти всегда каким-то неопределенным движением; и в тайниках души я понимал искреннее отчаяние этих слов: «Куда-нибудь, только подальше от мира!»
Я вернулся в Рим в конце марта. У меня было новое ощущение реального мира, как после долгого затмения совести. Порой неожиданно мной овладевали застенчивость, смущение, беспричинный страх; и я чувствовал себя слабым, как ребенок. Я непрестанно смотрел вокруг себя с несвойственным мне вниманием, чтобы понять настоящий смысл вещей, найти верные соотношения, дать себе отчет в том, что изменилось, что исчезло. И по мере того, как я входил потихоньку в общую жизнь, в моем уме восстановлялось равновесие, пробуждалась некоторая надежда, воскресала забота о будущем.
Я нашел Джулианну сильно истощенную, с пошатнувшимся здоровьем, грустную как никогда. Мы мало говорили, не смотря друг другу в глаза, не раскрывая наши сердца. Мы оба искали общества наших двух девочек; и Мари и Натали в своей счастливой непосредственности, наполняли наше молчание своими свежими голосами.
Однажды Мари спросила:
— Мама, мы поедем в этом году на Пасху в Бадиолу?
Я ответил вместо матери, не колеблясь:
— Да, мы поедем.
Тогда Мари, увлекая сестру за собой, стала радостно прыгать по комнате.
Я посмотрел на Джулианну.
— Хочешь, чтобы мы поехали? — спросил я ее робко, почти смиренно.
Она кивнула головой.
— Я вижу, что ты плохо себя чувствуешь, — прибавил я. — Я тоже себя плохо чувствую… Может быть, деревня… весна…
Она полулежала в кресле, положив свои белые руки на ручки кресла; и эта поза напомнила мне другую позу: позу выздоравливающей в то утро, когда она в первый раз встала.
Отъезд был решен. Мы стали готовиться к нему.
Надежда блестела в глубине моей души, но я не смел взирать на нее.
IIВот мое первое воспоминание. Я хотел этим сказать, когда начал свой рассказ, я хотел сказать: это первое воспоминание, которое относится к той страшной вещи.
Итак, это было в апреле. Уже несколько дней мы жили в Бадиоле.
— Ах, дети мои, — сказала моя мать со свойственной ей откровенностью, — как вы похудели. Ах, этот Рим, этот Рим! Чтобы поправиться, вы должны остаться со мной в деревне долго-долго.
— Да, — сказала Джулианна, улыбаясь, — да, мама, мы останемся сколько ты захочешь.
Эта улыбка стала часто появляться на устах Джулианны в присутствии моей матери; и хотя грусть в глазах не исчезала, но эта улыбка была так кротка, так бесконечно добра, что я сам поддавался обману. И я дерзал взирать на мою надежду. Первые дни мать не расставалась со своими дорогими гостями, можно было подумать, что она хотела их насытить своей нежностью.
Два-три раза я видел ее дрожащей от волнения, я видел, как она ласкала своей благословенной рукой волосы Джулианны. Однажды я услыхал, как она спрашивала ее:
— Он по-прежнему такой добрый с тобой?
— Бедный Туллио! Да, — ответил другой голос.
— Так, значит, это неправда?
— Что?
— То, что мне передавали?
— Что тебе передавали?
— Ничего, ничего… Я думала, что Туллио причинил тебе неприятность.
Они разговаривали в амбразуре окна за колеблющимися занавесками, в то время как на дворе шелестели вязы. Я подошел к ним, прежде нежели они заметили мое присутствие; я поднял драпировку и показался им.
— Ах, Туллио! — воскликнула моя мать. И они обменялись взглядом, немного сконфуженные.
— Мы говорили о тебе, — прибавила моя мать.
— Обо мне! Дурно? — спросил я с веселым видом.
— Нет, хорошо, — сказала поспешно Джулианна; и я услышал в ее голосе намерение, вероятно, действительно бывшее у нее, — успокоить меня.
Лучи апрельского солнца падали на подоконник, освещали седые волосы матери, Джулианне золотили виски.
Белые занавеси колебались и отражались в блестящих стеклах. Большие вязы на лужайке, покрытые маленькими свежими листочками, производили то легкий, то сильный шелест, с которым соразмерялось движение теней. От самой стены дома, покрытой бесчисленным множеством желтофиолей, подымался пасхальный аромат, точно невидимое испарение ладана.
— Какой сильный аромат! — пробормотала Джулианна, проводя пальцами по бровям и жмуря веки. — Он одуряет.
Я стоял между ней и моей матерью, немного позади. У меня явилось желание нагнуться над подоконником, обняв ту и другую.
Я бы хотел передать этим простым движением всю нежность, что наполняла мое сердце и дать понять Джулианне много невыраженных вещей, и овладеть ею этим одним движением. Но меня все еще удерживало чувство почти детской застенчивости.
— Посмотри, Джулианна, — сказала мать, указывая на какую-то точку в горах, — твоя Вилла Сиреней. Ты видишь?
— Да, да.
И, защищаясь от солнца раскрытой рукой, она делала усилие, чтобы лучше разглядеть. Я заметил легкое дрожание нижней губы.
— Ты различаешь кипарис? — спросил я ее, желая усилить этим многозначащим вопросом ее смущение.
«Да, да, я различаю его… едва».
Мне мысленно представился этот старый, почтенный великан, у подошвы которого росли розы, а на вершине ютилось соловьиное гнездо.
— Да, да, я различаю его… едва.
Сиреневый домик белел в горах, очень далеко на плоскогорье. Цепь гор развертывала перед нами свою благородную и спокойную линию, на которой оливковые деревья казались поразительно легкими и были похожи на серовато-зеленый туман, собравшийся в неподвижную форму. Деревья в цвету, белые и розовые букеты нарушали однообразие. Казалось, что небо бледнело, не переставая, как будто в его жидкой атмосфере разливалось и растекалось молоко.
— Мы поедем в Виллу Сиреней после Пасхи; она будет вся в цвету, — сказал я, стараясь вернуть ее душе так грубо вырванную мечту.
И я осмелился подойти, обнять руками Джулианну и мать и нагнуться над подоконником, просунув голову между их головами, так что я касался и той и другой. Весна, благотворное действие воздуха, благородство пейзажа, спокойное преображение всех существ материнской добродетелью, и это небо, божественное своей бледностью, более божественное по мере того, как оно становилось бледнее, — все это давало мне такое новое ощущение жизни, что я думал с внутренней дрожью: «Но возможно ли это? Но возможно ли это? После того, что случилось? После того, что я перестрадал, после такой вины, после такого бесстыдства могу ли я еще полюбить жизнь? Могу ли я еще предчувствовать счастье? Откуда мне такое счастье?»
Мне казалось, что все мое существо становилось легче, распускалось, расширялось и, переходя границы, вибрировало легко, быстро и непрерывно. Ничто не может передать, во что переходит незаметное физическое ощущение, произведенное волоском, коснувшимся моей щеки.
Мы оставались несколько минут в этом положении; мы молчали. Вязы шелестели. Дрожание бесчисленных желтых и лиловых цветов, покрывавших стену под окном, ласкало взгляд. Тяжелый и теплый аромат подымался на солнце с ритмом дыхания.
Вдруг Джулианна выпрямилась, отодвинулась, бледная, с помутневшими глазами, с перекошенным ртом, точно от тошноты; она сказала:
— Этот запах ужасен. От него кружится голова. Мама, он тебе не причиняет страдания?
И она повернулась, чтобы выйти; она сделала, пошатнувшись, несколько неуверенных шагов и поспешно оставила комнату. Мать последовала за ней.