Аркадий Савеличев - Генерал террора
— Я знаю вкус ваших губ, запах волос, выжидательную нервность ваших милых пальчиков, трепет ваших бесподобных лодыжек танцовщицы... не скрою, и чуть выше, гораздо выше, не краснейте...
— Неужели я способна краснеть?
— Способны. В этом и вся прелесть.
— Но перед Сашей-то я — всего лишь грешная шлюха!
— Он так не считает.
— Откуда вы знаете?
— Мужчины иногда говорят без обиняков.
— Да, но почему он меня не выгонит?
— Он любит тебя... не надо ханжить!
— Не буду ханжить... милый Боря! Но как же ты терпишь его присутствие?
— Он в не меньшей степени любит и меня. Потом, он просто необходим... мой министр иностранных дел...
Они не слышали, как опять отворилась дверь, — петли здесь хорошо смазывали. Деренталь собственной пьяной сущностью!
— Я не помешал, мои дорогие?
Любовь Ефимовна судорожно оправляла платье. Савинков отошёл к окну, чтобы посторонний глаз, даже Деренталя, не видел его растрёпанного неглиже.
— Я вас очень люблю... и тебя, Люба, и тебя, Боря... Право, не знаю, кого больше. Надо выпить, чтобы прояснились мысли.
В руке он держал початую бутылку коньяка.
Придя маленько в себя и оправив растрёпанные волосы, Любовь Ефимовна бросилась ему на шею:
— Саша! Я ведь уличная танцовщица, правда? Шлюха? Как ты меня терпишь?
— С удовольствием терплю... о чём это она, Борис?..
— Борис Викторович, так лучше. Где пистолеты?
— Всегда при мне, — грохнув бутылку на письменный стол, полез Деренталь за пазуху своего просторного пиджака и вытащил купленный ещё в Токио военный наганчик, полез сзади за ремень — наган российский, побольше и покрепче видом.
— Дуэльные... растяпа!
— Дуэль? С кем? Когда... Боря?..
— Я же сказал — Борис Викторович!
— Ага. Борис Викторович. Дуэль, говоришь? С кем всё-таки?
— Со мной... рогоносец несчастный!
— Ага. Рога. Но если рогоносец — так и дурак набитый? Вы муху на лету подшибёте, не то что такого слона, как я. Нет, выпить надо. Выпить — это по мне.
Савинков расхохотался. Оказывается, и в его руке непроизвольно насторожился старый браунинг. Он кинул его на стол, где на письме-отчёте адмиралу Колчаку уже были рассыпаны сигары, широкополая чёрная шляпка, бутылка коньяку, а теперь вот ещё и браунинг. Натюрморт! Прекрасный натюрморт.
Как ни пьян был Саша Деренталь, он оценил этот натюрморт и со своей бесподобной улыбкой присоединил японский наган со словами:
— Всё равно из него нельзя стрелять. Косит... как глаз япошки!
Савинков бросился к нему нараспашку:
— Да, вечер мелодраматических сентиментальностей.
Любовь Ефимовна смотрела, смотрела, как истово обнимаются дуэлянты, и топнула крепко затянутой в башмачок ножкой:
— Ну, дожили! Вместо того чтобы обнимать бабу, мужики довольствуются собственными объятиями. Слышали, в моду входит новое слово: голубые? Вы поголубели?..
— ...поглупели, — отстранился Савинков от жирной груди своего всепрощающего друга.
— ...постарели, — протёр Деренталь вечно запотевающие очки. — А потому надо выпить.
— Надо так надо.
Вечер продолжался. Обычный парижский вечер.
VI
Между бесконечной перепиской с чешским пройдохой Масариком, с польским «пся крев» Пилсудским, с каким-то фюрером-итальяшкой Муссолини, со своим давним другом Сиднеем Рейли и, конечно же, с сэром Уинстоном Черчиллем, — между всеми этими делами он вдруг подружился и с Карлом Гоппером. Тот был теперь военным министром Латвийского уезда, — так Савинков по-великороссийски и в глаза ему говорил, — карманным министром и одновременно парижским карманником. Если он, Савинков, выпрашивая деньги, знал, что за ним стоит великая, хоть и истекающая кровью, Россия, стоит его собственное громкое и для Европы имя, то что стояло за этим: Гоппер? О его ярославском геройстве знал разве что полковник Перхуров, — раненый, он всё-таки выбрался тогда из Казани и сейчас разделял участь всего заграничного офицерства. Ну, разве ещё сам Савинков. Кто ещё?.. К «независимости» Латгаллии даже ярые ненавистники России относились в лучшем случае со скучающим непониманием. Если посол борющейся с большевиками России деньги как-никак получал, если он гнал пароходами через Владивосток, Беломорье и Черноморье пушки, пулемёты и даже неповоротливые танки, если его рукой направляемые поезда с солдатским сукном и сапогами правили путь в Россию через Варшаву и ту же Ригу, — то что мог выпросить несчастный Карл Гоппер? Он прибегал в полной растерянности:
— Мне ничего не дают. Что делать, Борис Викторович?
— Снова проситься в состав России.
— Какой России?
— Нашей, Карл Иванович. Нашенской. Вы не задавали таких вопросов, когда доблестно воевали с большевиками в Ярославле.
— Другое время... Я полковник российского Генерального штаба — я считал своим долгом быть вместе со всем российским офицерством.
— А разве наше офицерство изменилось?
— Изменилось. Многие, даже прославленные, генералы перешли на сторону красных. Тот же Брусилов — он теперь призывает: «Родина в опасности! Все на защиту Москвы и Петрограда!» Он даже возглавляет какой-то большевистский «Союз офицеров». Что, и мне вступить в «Союз»?
— Вступить... только в «Союз» адмирала Колчака или генерала Деникина. Можно — и к генералу Юденичу, он поближе к вам. Хотя там — много шуму из ничего. Почему вы, «независимые прибалты», не поможете Юденичу с русским знаменем войти в Петроград?
— В том-то и дело — знамя русское.
— А латышей известный вам по Ярославлю полковник Геккер или ненавистный палач Петерс не пугает?
— У нас такая же Гражданская война, как и у вас.
— У вас, у нас! За то всех и бьют поочерёдно. Как в той известной опере: умри — «сегодня ты, а завтра я»!
— Какая опера, Борис Викторович? Оперетка.
— В самом деле. Что главное в оперетке?
— Девочки.
— Вот-вот, неисправимый вы ловелас.
— Будешь ловеласом, когда шляешься по Европам беспардонным попрошайкой.
— Ну, на девочек-то всё-таки найдётся. В одиннадцать ноль-ноль. — Савинков достал свой старый Серебряный брегет. — При полном мундире. Парижские девочки любят русских полковников. Надеюсь, вы не будете говорить им о «независимости»?
— Не буду, — посмеялся Карл Гоппер, отходчивая душа.
Себя-то Савинков знал: разговоры о девочках он заводил всего лишь для разрядки слишком натянутых нервов. Девочки ни чести, ни престижа ему не добавляли. Иное дело — аристократка Татьяна Леонтьева, «бомбистка» Дора Бриллиант или вдова его друга Зильберберга, да хоть и нынешняя дружья жена. Нет, и в былые времена он таскал по борделям людей вроде Левы Бронштейна, как и сейчас Карлушу Гоппера... Всё равно ведь и один пойдёт.
* * *
В назначенное время полковник Гоппер, в русском мундире и с солдатским Георгием на груди, прекрасно выбритый, надушенный, уже стоял в зале перед зеркалом.
— Жених во всем великолепии, — одобрил Савинков. — Но здешние девочки, как, впрочем, и петербургские, и рижские, смотрят не на Георгия...
— На что же?
— На это, — в правый карман прекрасно сшитого английского пиджака легло портмоне, а в левый — удобный аккуратный вальтер; браунинг ещё раньше сунул сзади за брючной ремень.
Смеясь, военный министр новоиспечённой Латгаллии ощупал свои карманы:
— Ну, правый у меня поскромнее, а левый тоже ничего. Я, как и вы, перешёл на немецкие наганы. Короткоствольные, плоские, удобные.
— В таком случае нечего терять время. К мадам Катрин!
Через своего гавроша он вызвал авто. Русского хмурого барина знали — машина не замедлила подрулить вплотную к дверям подъезда. Шофёр от усердия отдавил ноги зазевавшемуся швейцару. Но на такие мелочи здесь не обращали внимания.
Мадам Катрин была Катериной Ивановной. Из бесчисленного рода Голицыных, кажется. Она как-то проговорилась об этом, засмущалась и в своём смущении была просто неотразима. Савинков в расспросы не пускался — зачем? Он жил в Париже уже не первый месяц, он встретил здесь и очередной смутный год, и если чему удивлялся, так это живучести русских княгинь, — если Катерина Ивановна была всё же из княжеского рода. Иногда приходилось сомневаться — так расторопно вела свои дела. Всего за несколько месяцев, сняв для начала грязную и запущенную квартиру, прикупив затем ещё и соседскую, сумела организовать вполне приличный доходный бордельчик под скромненькой вывеской «Женский клуб». Ну, женский так женский. С полицией у неё были прекрасные отношения, но написать «Женский русский клуб» она всё же не решилась. Далеко не все французы понимали и принимали нынешних русских. Отсюда — и «мадам Катрин». В конце концов, не только же русские, выброшенные из России мужики выплакивали на женских грудях свои обиды — бывали и коренные Жаки-Жорезы. А выговор у мадам Катрин был вполне парижский, да и сама она выдалась смугловатой и поджарой. «Один из наших князей побаловался с цыганкой. Похожа?» — вот только в этом и обмолвилась она. Цыганка так цыганка. Княжна так княжна. Всё равно баба о сорока неполных лет. Неизвестно, услужала ли она сама в некоторых важных, исключительных случаях, например при визите начальника полиции или даже разгулявшегося министра, но в отношениях с ним, Савинковым, была более чем откровенна. У него ведь тоже был повод изливать молчаливые слёзы, — хмурый, сумрачный барин! — на роскошной женской груди, в этом мадам Катрин могла дать сто очков против парижанок.