Аркадий Савеличев - Генерал террора
Да — куда?!
Россия теперь может броситься и в ад, и в рай. «Не я ли был среди тех, кто выпускал на свет эту бешеную обезьяну?!»
Опять вопрос, опять красивая риторика. С ума сойти! Он — Савинков; но он — ещё и Ропшин... с глаз его долой, из сердца вон! Кому отдать предпочтение? Нет времени для раздумий.
Минутное, только минутное колебание. Савинкову! Ропшина надо гнать в шею. Ну тебя, дорогой. Право, не до тебя.
Да о Ропшине, слава богу, мало и писали. Всё больше о нём, о «Генерале террора». Тоже не могут без красивостей. Проще говоря, без вранья. Туману житейского он и сам напускал, отчасти по привычке к конспирации, отчасти из природного артистизма. Кто нынче не актёрствует? Недавний морфинистский правитель России, его друг Керенский, витийствует на всех европейских подмостках. Оправдывая себя, так говорит и пишет:
«...Трагедия 1917 года не в государственности революции, а в том, что в урагане военного лихолетья в один мутный поток смешались две стихии — стихия революции, которой мы служили, и стихия разложения и шкурничества, на которой играли большевики вместе е неприятельскими агентами. Величайшее несчастье заключалось в том, что издавна привыкнув с первого взгляда опознавать обычную реакцию в «мундире», генерала на «белом коне», многие вожди революции и сама их армия не смогли вовремя распознать своего самого опасного, упорного и безжалостного врага — контрреволюцию, нарядившуюся в рабочую блузу, в солдатскую шинель, в матросскую куртку. Привыкли ненавидеть представителей «старого мира», но не сумели со всей страстью революционеров вовремя возненавидеть гнуснейших разрушителей государства.».
Ах, запоздалые крокодиловы слёзы!
Английский посол Бьюкенен со знанием дела возражал:
— Савинков просил у Керенского разрешения отправиться с парой полков в Таврический дворец и арестовать Совет. Излишне говорить, что такое разрешение не было дано...
Всего-то надо было дать, как просил и требовал тогдашний военный министр, и на четыре дня — петроградский генерал-губернатор Савинков, в его распоряжение пару надёжных полков. Он сумел бы без суда и следствия вымести из Смольного весь большевистский мусор — вместе с Троцкими, Дзержинскими и Ульяновыми! Теперь — поздно, господин морфинист. Поздно лить крокодиловы слёзы. Если есть у России спасители, так это адмирал, генерал и он... опять, конечно же, он, Савинков!
V
Но в этой жизни ничего, видимо, нельзя принимать всерьёз. Вскоре после ухода Деренталя с лёгким стуком вошла Любовь Ефимовна.
— Борис Викторович, мне скучно.
— Скучайте.
— Мне жить хочется.
— Живите.
— Но как — без любви? Вы меня любите? Хоть чуточку? Хоть с мой малюсенький ноготок?..
Она тоже без всяких церемоний уселась в кресло, ещё хранившее, вероятно, тепло жирной задницы её мужа.
Рука брезгливо легла на бумаги, над которыми мучался Савинков. Острый, отточенный ноготок нервно царапал грозное послание адмирала Колчака. Следовало сказануть справедливое: «Во-он!» — но вместо того он отшвырнул послание адмирала и припал губами к ненавистному ноготку. Право, ненавидел её в эту минуту. О, женщины!.. Ничего-то не понимают. Глушь души. Потёмки всякой реальной действительности.
В ответ на его злость — ноготок резанул по губам. Явно проступил привкус крови.
— Что вы делаете?
— В любовь играю... раз нет её, настоящей!
— Вам мало двоих... глупейших мужиков?
— Мне нужен один... только один. К тому же не самый глупый.
— Благодарю, если я «не самый»...
— Поцелуйте лучше. Чего вам стоит?
Он поцеловал и, вскочив с кресла, к груди её, как гимназист, прижал... Но стук в дверь. Как раз вовремя — муженёк!
— Я не помешал?
— Вы никак не можете помешать, Александр Аркадьевич, — в тихом бешенстве опустился Савинков в надоевшее кресло.
— Вот и прекрасно, Борис Викторович. А то Люба заскучала. Только вы и можете разогнать её хандру.
— А вы, Александр Аркадьевич?
— Я? Я всего лишь муж. Скучный. К тому же у меня — печень. Напоминаю вполне официально... официант сейчас прикатится. Мой самый лучший лечащий доктор.
Ну как тут можно сердиться? Хоть и предупредительный, но вполне нахальный стук в дверь. До краёв загруженная тележка. Улыбающаяся физиономия милого Жака. Красивый разворот роликовых колёсиков. Даже извинительный взгляд в сторону Деренталя — ну, что, мол, с ним поделаешь? Наше дело — исполнять приказания. Иначе не бывать чаевым.
Долгое время общаясь с эмигрантами, Жак даже научился немного говорить по-русски:
— Закуска «а-ля славян-базар».
Савинков согнал хмурь с лица и в знак общего примирения сказал:
— Базар так базар. Опять русский ужин?
— Он сказал, — лукавый кивок в сторону Деренталя, — я исполнил.
— Ты молодец, Жак. Поставь на счёт что полагается.
— С некоторой прибавочной?..
— Разумеется.
Жак вылетел на белых крахмальных крыльях.
После его ухода Савинков посмеялся:
— Добрейший Александр Аркадьевич, не слишком ли круто меняем коньячок на водочку?
— Так ведь «Смирновочка». Ностальгия, — придвинул он своё кресло, как и положено, по левую руку жены.
Савинкову полагалось сидеть справа. Заглянув в судок, где в ожидании третьей рюмки томилось жаркое, для первой он выбрал себе не икру и даже не огурец, — белый, во всей лесной роскоши целиком замаринованный грибок.
— За неё, — коротко подсказал. — Только всуе не будем поминать это великое имя.
Любовь Ефимовна поджала и без того скучающие губы. Должна бы привыкнуть, что первый молчаливый тост — всегда за неё, за далёкую заснеженную Россию. Но нет, не привыкалось. Ей хотелось, чтобы вспомнили и про женщину. Как же, дождёшься! Муж основательно и убийственно тешил свою печень, Савинков жевал грибок. Он-то понимал тайное желание Любови Ефимовны, но уступить женскому капризу не мог.
— Ностальгия, как утверждает Александр Аркадьевич.
— Невоспитанность, как утверждаю я, — всё-таки не сдержалась, сердито покашляла в ладошку.
— Помилуйте, несравненная, — ничуть не обиделся. — Когда было воспитываться? С гимназических лет — в бегах. От жандармов, сыщиков, провокаторов, красных и прочих комиссаров и ещё...
— ...от женщин. Да?
— Да, незабвенная Любовь Ефимовна, да, Александр Аркадьевич, — потянулся к Деренталю, — бросьте свою меланхолию. Я всё-таки за вашей женой ухаживаю.
— Весьма признателен. Третью рюмку — за неё?
— Так уже пятая, — расхохоталась раскрасневшаяся жёнушка.
— Разве? Я не привык считать. Считаю только первую.
— А я — и все остальные, — покачал головой Савинков. — Мы не пропьём её — первую-то рюмку?
— Как можно, Борис Викторович, — наворотил Деренталь со знанием дела на икорку ещё и сыр в несколько слоёв. — Чего они так тонко режут? Терпеть не могу.
— Вижу, что не можешь. В этой парижской лени мы забыли про адмирала. Забыли про генерала.
— Генералов — много. Я — одна, — капризно подала голос Любовь Ефимовна.
— И я — один, — согласился муженёк. — Я в полной готовности. Я спать пойду, дорогая. Ты уж не скучай.
— Она не будет скучать, — заверил Савинков.
Когда Деренталь, пошатываясь, вышел — не в свой номер направляясь, конечно, а в ресторан, — Любовь Ефимовна уже с нескрываемым раздражением заметила:
— А я — не уверена. Спорю на что угодно, что вы и сейчас думаете о генералах и адмиралах — не обо мне!
— Верно. Я проиграл. Что потребуете за проигрыш?
— Это. Только это, — потянулась она перетомившимися, как и нетронутое жаркое, сладко пахнущими губами.
Он принял их как истый гурман, но вкуса не почувствовал. Сам себе не без иронии признался: «И чего я всю жизнь изображаю себя Казановой? Бабы мне, в сущности, безразличны. Глупое самолюбие! Потешить разве?..»
Бывшая петербургская танцовщица уродилась неглупой. За мужской развязностью и бесцеремонностью почувствовала безысходную скуку этого смертельно уставшего человека.
— Боря... Можно так?
— Можно, Люба, если позволите...
— Позволяю... всё позволяю, несносный человек!
— Люба... Странно, я никогда не называл вас простым именем.
— То же самое и я, Борис Викторович. Зачем?
— Не знаю, представьте.
— Это вы-то — незнайка?
— Я знаю вкус ваших губ, запах волос, выжидательную нервность ваших милых пальчиков, трепет ваших бесподобных лодыжек танцовщицы... не скрою, и чуть выше, гораздо выше, не краснейте...
— Неужели я способна краснеть?