Эркман-Шатриан - История одного крестьянина. Том 1
А как прекрасны небо и звезды, что искрятся то голубым, то красным, и еще тысячи других светил, совсем белых, которые обнаруживаешь, вглядываясь в вышину, они как пылинки, и душа твоя воспаряет, и ты как-то смягчаешься перед безграничным величием вселенной с ее бесчисленными мирами. А когда вдобавок к этому на твоей руке покоится теплая ручка любимой девушки и ты чувствуешь, как ее сердце бьется рядом с твоим, когда восхищение и любовь охватывают вас обоих, что вам тогда до стужи? Да о ней и не думаешь — ты слишком счастлив, ты готов спеть хвалебный гимн, как пели в античные времена. Да ведь такая чудесная зимняя ночь — это собор, храм божий!
Позади шагали, разговаривая, Шовель, Рафаэль, Коллен и все остальные патриоты — жители города. И вдруг, приближаясь к спуску, я, как-то помимо воли, запел старинную песнь крестьянина, запавшую мне в душу с детства; мой голос звучно раздавался в глубокой зимней тишине. Я был в самозабвении — то была любовь. Еще нежнее прильнула к моей руке ручка Маргариты, тихонько повторявшей:
— О, какой у тебя красивый и сильный голос, Мишель! Как ты хорошо поешь!
Все, кто шли позади, примолкли — все слушали. Когда мы уже подошли к откосу, Маргарита промолвила:
— Надо их подождать.
И мы повернули обратно. Поравнявшись со мной, папаша Шовель сказал:
— А я — то и не знал, что ты так хорошо поешь, Мишель: прежде не слышал. У тебя отцовский голос, но сильнее, мужественнее — поистине голос крестьянина. Когда сложат песню о «Правах человека», в нашем клубе споешь ее ты.
— А вот бы мне очень хотелось, чтобы он спел «Карманьолу», — сказал председатель Рафаэль.
— Ну, нет, — ответил Шовель серьезным тоном, — «Карманьола» — это шутка! Ее хорошо послушать, посмеяться, осушив бутылку вина, в кругу патриотов. Но нам нужно другое… нечто величественное и могучее, как сам народ.
Тут все пожелали мне доброй ночи и вереницей стали подниматься по узкой обледенелой тропе вверх по откосу, срезая путь напрямик. А я стоял, смотрел вслед Маргарите, и сердце мое сжималось. Она шла позади всех. Когда они дошли до того места, где тропинка сливается с дорогой, она оглянулась.
Как памятны мне тот день и та дивная ночь! Они запечатлелись в моем сердце, и рассказал я о них без прикрас.
Глава девятая
В ту пору все только и думали что о войне, потому что дерзость наших врагов росла с каждым днем. Неприсягнувшие попы не только подстрекали мятеж в Вандее, но по указке Трирского и Майнцского архиепископов и бывшего епископа Страсбургского, достопочтенного кардинала де Рогана, виновника стольких постыдных историй, вербовали на границе всякий сброд, подготовляя вторжение врага. Вербовщики, бывшие сборщики соляной пошлины, досмотрщики на заставах и прочие служители управления акцизных сборов и их подручные, чины, ныне упраздненные, раздавали деньги, вербовали негодяев из наших соотечественников в контрреволюционные войска. Все это делалось в открытую; но народ возмутился. Сперва Шовель, затем и Лаллеман из Ликсгейма, да и все председатели клубов, примкнувшие к якобинцам, заявили об этой гнусной махинации. Несмотря на молчание королевских министров, которые закрывали глаза на происки эмигрантов, Камилл Демулен, Фрерон, Бриссо забили тревогу, и пришлось отправить туда войска, чтобы остановить нашествие.
В Ликсгейме один из вербовщиков расположился в трактире «Большой олень», и все знали, что он вербует солдат за счет эмигрантов, потому что дворяне желали всеми командовать, но ни одному и в голову не приходило взяться за оружие — им нужно было бросить крестьян на защиту своих интересов: ведь они-то сами милостью божьей рождались готовыми лейтенантами, капитанами и полковниками.
И вот однажды утром, когда вербовщик подговаривал перейти на сторону неприятеля парней, которых к нему прислали неприсягнувшие священники со всего края, в дверь постучали солдаты национальной гвардии. Тут он выглядывает в окно и видит большие треуголки; мерзавец удирает через черный ход — на сеновал. Но люди видели, как он туда вскарабкался, и бригадир взбирается вслед за ним, никого не обнаружив наверху, медленно вонзает саблю в вороха сена, приговаривая:
— Куда же негодяй делся! Здесь его нет… так, значит… нет его здесь?
Но пронзительный вопль обнаружил, что все же он тут, и бригадир, выдернув окровавленную саблю, заметил:
— Э, да я ошибся! Пожалуй, он здесь, тут… под соломой.
Негодяя вытащили — это был кривой Пассаван. Сабля пронзила ему почки, и он умер в тот же вечер, на свое счастье: у него в комнате обнаружили письма от дворян, которые снабжали его деньгами, чтобы он сеял раздор, подстрекая на гражданскую войну, и еще письма от эльзасских и лотарингских неприсягнувших попов, посылавших ему парней для вербовки. Его бы повесили без пощады. Итак, тело закопали, и за тот месяц арестовано было множество вербовщиков, неприсягнувших священников и всякого сброда. Отец Элеонор на время скрылся: мать горевала, не зная, куда же теперь ходить молиться. Негодяи только и думали, как бы посеять смуту среди нас, и многие церковники, впоследствии перебитые в тюрьме Аббатства, были из той же породы — без стыда и совести, — способны были продать родину чужеземцу за деньги и привилегии.
Было известно, что на берегу Рейна существует три сборных пункта: у Мирабо-Тонно[145] близ Эттенгейма, у Конде близ Вормса; и самый большой в Кобленце, где находились наши сеньоры — граф д’Артуа и граф Прованский[146].
Лишь один принц крови, герцог Орлеанский, названный впоследствии Филиппом Эгалите, оставался во Франции; сын его, драгунский полковник Шартрского полка, служил в Северной армии.
Теперь представьте себе, какая тревога охватила наш край: ведь орда эмигрантов могла дойти до нас форсированным маршем за одну ночь. Однако не думайте, будто мы боялись их: мы бы их на смех подняли, кабы они были одни. Но их поддерживали прусский король и австрийский император; кроме того, дезертировав, они подорвали нашу армию. Но мы, по крайней мере, знали, что всю свою силу они черпают у наших врагов. И все яснее и яснее мы сознавали, до чего глупо было отдавать им свои деньги столько столетий — ведь они одни ничего не могли предпринять против нас.
Помнится, 6 декабря, в день святого Никола, у нас в клубе было весело — все из-за эмигрантов. Жозеф Госсар, виноторговец из окрестностей Туля, рослый, сухопарый малый с красным лицом и курчавой головой, настоящий лотарингец-весельчак, рассказывал нам, как он съездил с образцами вина в чемодане в Кобленц, откуда только что вернулся.
Как сейчас его вижу: он стоит, наклонившись над прилавком, и в лицах изображает растерянных дворян, монахов, настоятелей монастырей, каноников и канонис, вельмож, знатных дам и целую свиту служанок и лакеев, которые сопровождали их, чтобы причесывать, умывать, чистить одежду, брить бороды, обрезать ногти, одевать и раздевать, как детей, и уже не могли существовать за счет господ, ибо у тех не осталось ни гроша.
Ничего подобного в жизни никто не слышал. Госсар показывал, какие они делали ужимки, когда очутились среди злополучных немцев, не понявших ни слова, когда он с ними заговорил. Изображал он старую маркизу в платье с пышными оборками, с длинной тростью и целым ворохом побрякушек; дело было на постоялом дворе в Вормсе. У старухи еще оставались деньги, и она командовала — то одно ей подай, то другое, а служанки, уставившись на нее, спрашивали друг друга:
— Was? Was?[147]
— «Was? Was?»! — кричала старуха. — Сказано — согрейте мне постель, безмозглые дуры!
Весь клуб хохотал до упаду.
А потом он подражал старым вельможам, которые танцевали ригодоны, прикидываясь, будто беззаботны и веселы, как в Версале; молодых дам, бегавших за мужьями, которые совсем потеряли голову; капуцинов, что несли караул на Трирской площади заодно с остальными духовными лицами, завербованными в эмигрантские войска; оторопь тех, кто, поспешив на почту в надежде получить векселя на Амстердам или Франкфурт, получил лишь простые письма, в которых управитель сообщал, что народ наложил секвестр на замок, леса, земли монсеньера.
Глаза Госсара выходили из орбит, лицо вытягивалось, перед нами словно представали люди, привыкшие жить за чужой счет, которых теперь, вот уже полтора месяца, донимали трактирщики, требуя уплаты. А потом он изображал, как вел себя в гостинице на Рейне лютый генерал Бэндер, который намеревался образумить нас, описывал его последний поход в Бельгию, где по его приказу вешали и расстреливали патриотов, так что в стране теперь тишь да гладь. Но всего потешнее показывал он отчаяние курфюрста, узнавшего, что эмигранты, и не подумав испросить у него позволения, поселили принцев в его дворце, словно были хозяевами. Дядюшка Жан просто за бока держался, и даже Шовель уверял нас, что никогда еще он так не веселился.