Эркман-Шатриан - История одного крестьянина. Том 1
Жозеф Госсар рассказывал об этом во всех клубах по пути, и всюду его встречали криками восторга, и, сказать правду, он мог бы заработать кучу денег, изображая в лицах свое путешествие в Кобленц, — ему бы охотно заплатили, лишь бы увидеть, как он разыгрывает этот своеобразный фарс, но делал он все это из патриотических чувств, довольствуясь тем, что увеселяет граждан и продает им вино.
Рассказываю я вам эту историю, чтобы показать, каких тунеядцев кормила своим трудом Франция до 89-го года. А о том, что им не хватало здравого смысла, лучше всего доказывает ответ Господина — впоследствии Людовика XVIII — Законодательному собранию, которое приглашало его вернуться, пожелай он сохранить свои права на регентство, если представится возможность.
Вот как он ответил:
«Члены французского Собрания, именуемого Законодательным, на основании параграфа 1-го, главы 1-й, статьи 1-й законов, неотъемлемых от здравого смысла, рассудок предписывает вам образумиться в течение двух месяцев начиная с нынешнего дня, иначе, по истечении вышеозначенного срока, будет считаться, что вы отказались от права называться существами разумными, и на вас будут смотреть как на умалишенных, которых следует держать в «Малых домах»[148].
Вот как ответил принц народу, призывавшему его править страной в случае смерти брата! Стоило ли обременять великий народ убийственными налогами да вдобавок оставлять ему миллиардные долги, чтобы выпестовать таких олухов? Да последний мальчишка из нашей деревни толковее воспользовался бы деньгами, предназначенными ему на обучение.
Все эти эмигранты, вместе взятые, не справились бы с народом, но нам по-прежнему угрожали государи Европы, напуганные тем, что нашелся народ, который начал сознавать свои права и, пожалуй, покажет пример мужества другим народам. Уже повсюду только и толковали о войне, и в клубе Якобинцев возник спор между Бриссо и Робеспьером. Бриссо считал, что нужно немедленно начать войну против эмигрантов, прусского короля и австрийского императора. Робеспьер утверждал, что подлинная опасность угрожает нам внутри страны и что следует прежде всего покарать изменников, которые готовы предать родину, только бы вернуть себе привилегии. Такова суть этих речей. Шовель распродал их тысячами, а все — буржуа, солдаты, крестьяне — охотились за брошюрами, в его лавке всегда было полно народу и Маргарита едва справлялась с делом.
Битва разгорелась. Клуб раскололся: Дантон, Демулен, Карра[149], Бийо-Варенн[150] поддерживали Робеспьера; они утверждали, что королю, королеве, двору, эмигрантам война нужна, чтобы возвыситься снова, и они толкают нас на нее, что для побежденного деспотизма война — это последняя ставка, поэтому необходимо быть на страже и нельзя подвергать опасности наши завоевания. Бриссо стоял на своем: он был членом Законодательного собрания, которое в эту пору, как и клуб Якобинцев, разделилось на две партии: на жирондистов[151] и монтаньяров[152]. Монтаньяры хотели сначала покончить с врагами внутренними, жирондисты хотели начать с внешних.
Людовик XVI склонялся на сторону жирондистов; тут ему терять было нечего: окажись мы победителями, он благодаря победе стал бы могуществен и пресек революцию, ибо армии всегда стоят на стороне короля, который выигрывает сражения и раздает чины! Если б победили нас, король прусский и император австрийский установили бы порядок, который был у нас до Генеральных штатов. Именно на это уповала королева Мария-Антуанетта: ей хотелось быть обязанной троном нашим врагам.
Таким образом, жирондисты Бриссо, Верньо, Гаде, Жансоне и прочие занимались дворцовыми делами; а якобинцы — Робеспьер, Дантон, Кутон[153], Бийо-Варенн, Демулен, Мерлен из Тионвиля — занимались делами народными. Вот и все, что я могу вам про это сказать.
И чем ближе была война, тем больше росло волнение, тем все сильнее становилось недоверие к королю, королеве, их министрам, их генералам. Было ясно: то, что выгодно этим господам, невыгодно народу, и мы считали, что самая большая вина жирондистов в том и заключается, что Людовик XVI выбрал министров среди них.
Впрочем, все это общеизвестно, я же расскажу только о нашем крае и о том, что я видел своими глазами.
С 1 января до марта 1792 года люди все больше и больше убеждались в том, что вражеское вторжение неизбежно. Пфальцбург вооружался, на крепости водрузили пушки; в стенах проделывали бойницы, вдоль въезда в крепость возводили заграждения; военный министр Нарбонн[154] объезжал пограничные крепости, чтобы подготовить их к обороне. Таким образом, все здравомыслящие люди видели близкую опасность.
Меж тем наши внутренние враги обнаглели вдвое; сообщество граждан папско-римско-католического вероисповедания укрепилось; присягнувших священников убивали на поворотах дорог, дома их грабили, сады опустошали. Страсбургский депутат во всеуслышание жаловался якобинцам на то, что власти Нижнего Рейна не принимают никаких мер, дабы пресечь эти преступления. Уже свыше пятидесяти священников-патриотов было убито; граждан, выступавших против этого, арестовывали те, кому должно было их защищать и поддерживать. Весь Нижний Эльзас обвинял мэра Дитриха[155] в том, что тот проявил небрежение к своим обязанностям. Ассигнаты из-за всех этих беспорядков снизились на семьдесят процентов. Этого-то и добивались аристократы.
Судите сами, в каком отчаянии был народ, в каком был гневе. И нет ничего удивительного в том, что позднее генеральный викарий страсбургского епископства Шнейдер[156] в отмщение за убийства присягнувших священников приказал гильотинировать неприсягнувших дюжинами. Браться за ремесло палача ужасно, но нельзя же вечно быть овцами, подставлять горло под нож. Вольготно бы жилось злодеям, если б они не страшились кары; убийцам должно ждать участи своих жертв.
В ту пору, когда патриотов истребляли на всех дорогах, иностранные лазутчики шныряли по нашему краю, распространяя ложные слухи и фальшивые ассигнаты, изготовленные эмигрантами во Франкфурте. Иностранцам мы больше не доверяли, мнениями больше не обменивались, даже в клубе все были начеку — те, кто хотел вступить в него, должны были записаться заранее.
Меж тем работа в кузнице шла своим чередом. Дядюшка Жан все надеялся снова приняться за обработку участков в Пикхольце; потерпеть надо было всего два месяца — пора сева начинается у нас в марте, но он все опасался, что к тому времени разразится война, нагрянут эмигранты со своими друзьями — пруссаками да австрияками, сожгут ригу, которую он построил, и отличную новую крышу, которую возвел на ферме, опустошат его поля, да еще, пожалуй, самого вздернут на сук в его же фруктовом саду! От этой мысли он приходил в такое неистовство, что по вечерам, сидя за столом с пылающими щеками, стучал кулаком, без передышки проклинал аристократов и кричал, что сидеть до их прихода тут нечего — куда лучше двинуться на Рейн, разогнать их сборища, поджечь усадьбы, риги и зерно курфюршества, не дожидаясь, чтобы выродки-аристократишки подожгли наши, разграбили наше зерно, распили наше вино, словом, потешились за наш счет. Он держал сторону жирондистов и утверждал, что не будет недостатка в патриотах-волонтерах, заявляя, что и сам он, в случае необходимости, встал бы во главе своего отряда и спустился в долину Саара, отбрасывая всех, кто окажет сопротивление.
Эльзасских и лотарингских крестьян, которым случалось проезжать мимо «Трех голубей», тешили его выкрики; лица их сияли от удовольствия, они стучали о столы, заказывали вино бутылками и пели хором: «Наша возьмет!.. Наша возьмет!..»
Так, со дня на день ширилось всеобщее возмущение.
В феврале погода стояла дождливая. Говорили, что посевы гниют в земле, что год выдастся неурожайный. Ходили слухи о голоде, во всем была нехватка; на юге же страх перед голодом и вдобавок проповеди неприсягнувших священников о светопреставлении порождали отчаяние и те ужасающие бедствия, свидетелями которых мы потом стали.
Лозунгом нашего клуба было: «Долой войну». Шовель войны не хотел; он утверждал, что она обернулась бы для нас величайшей бедой, что надо дать срок хорошим идеям укорениться, а главное — воспользоваться оставшимся временем и вырвать плевелы, которые вредят добрым семенам, заглушая их, отнимая у них питательные соки. Он без конца твердил нам о согласии и единении, которых нас пытаются лишить враги рода человеческого, стараясь посеять между нами рознь и вражду и действовать всем скопом, чтобы полегче было с нами разделаться.
— Не забывайте — это единственное средство, — возглашал он, — покуда патриоты — ремесленники, буржуа и крестьяне — держатся за руки, им бояться нечего. А возникнет рознь — они пропадут. Вернутся бывшие привилегированные. И у одних будут все блага жизни, у других — лишь невзгоды.