Елена Крюкова - Русский Париж
Тамара приволокла поднос. Офицер уже раздевал ее глазами.
Все парижанки — ночные бабочки. Все русские — сучки.
Когда Тамара расставляла по столу тарелки — немец уже грубо, не сдержав себя, лапнул ее за грудь.
Рука Тамары опередила ее рассудок. Звук оплеухи звонко раскатился под сводами ресторации.
Молчание окутало людей удушающим газом.
— Scheisse, — раздельно, как в школе учитель, сказал немец.
Встал. Размахнулся. Тамара упала шумно, зацепив локтем скатерть. Со скатерти на пол полетела, вдребезги разбиваясь, посуда. Блюдо со студнем из свиных ножек катилось по залу колесом. Алая икра кровавым месивом расплывалась под Тамариным локтем.
— Дуфуня Белашевич! — крикнула Тамара.
Немец поднял ногу в начищенном сапоге. Официантка закрыла лицо рукой, защищаясь.
Удар, и еще, и еще. Офицер бил Тамару ногами, топтал. Чулочки порвались. Царапины кровили. Тамара глухо охала, когда немец попадал носком сапога под ребра.
Дуфуня шел по залу вразвалку. С ноги на ногу переваливался. Трясся. Сжимал кулаки.
Успел только подойти. И больше ничего не успел. Ни ударить; ни плюнуть немцу в морду.
Офицер бросил бить Тамару и резко обернулся к Дуфуне. Схватил Дуфуню за глотку.
Захрипел Дуфуня. Руками махал.
— Ты, черный жид!
Ослабил хватку.
— Я цыган! — прохрипел Дуфуня.
Марьяна Романовна у рояля подняла вверх пухлые белые руки, будто молилась.
— А, еще хлеще!
Быстро выхватил пистолет из кобуры. Выстрелил Дуфуне в висок.
Публика завизжала на разные голоса. Дуфуня грузно свалился на пол рядом с Тамарой. Офицер непобедимого Третьего Рейха сел за столик спокойно, поправил скатерть, придирчиво осмотрел то, что на столе уцелело. Прекрасно, осетрина здесь, и битки здесь. Жаль, борщ разлился по полу, горячему каюк. А вот бутылка с вином не упала, не разбилась. Хороший знак. Отличное божоле.
Сам налил божоле в бокал. Ел осетрину. Вбрасывал в рот битки. Чавкая, жевал. Выпивал.
Сдавленный плач слышался. Люди вставали и уходили. Скоро зал опустел.
Офицер сидел один и молча, методично поглощал свой ужин.
Дуфуня лежал недвижно. Тамара тихо стонала.
Мертвая кукла и кукла живая.
Марьяна Романовна так и осталась стоять у рояля, с воздетыми руками.
Потом медленно, медленно руки опустила. И закрыла глаза.
Она открыла их тогда, когда услышала музыку. Кто-то играл на рояле.
Это офицер, благополучно перемолов зубами свой ужин, тщательно вытер жирные руки салфеткой, прошел через пустой зал к роялю, чеканя шаг, сел за рояль и начал играть.
Он играл Бетховена, «Mondschein-sonate».
И в расширенных, сливово-сине-черных цыганских глазах Марьяны плавал ужас.
* * *Натали Пален — с немчиком своим, молокососом — на аэродроме. Такой сильный ветер! Сегодня нелетная погода. Немчик свистит сквозь зубы. Он так смешно складывает губы, когда свистит. У него такие смешные веснушки. Зачем в армию берут таких цыплят?
Зачем она с ним спит, зачем? Зачем вся эта пошлая, дрянная игра?
Она играет в жизнь, потому что настоящей жизни давно нет. Настоящая жизнь умерла. Отслужили по ней панихиду.
А то, что сейчас творится в Париже, в Европе, в России — страшный сон, не больше.
И на ночь — горсть веронала.
А утром — две чашки кофе. И сердце бьется, как у загнанного зайца.
Вот она с немчиком глядит на самолеты. Зачем она глядит на самолеты! Зачем, ведь никто тебе больше скажет, выпрыгивая из кабины и шлем снимая: «Родная!».
— Увези меня в Германию.
Немчик изумленно глядит. Веснушки бледнеют.
— Ты так… любишь?
Она кусает губы, чтобы не расхохотаться в голос.
— Я не люблю тебя. Я ненавижу тебя. И твоего Гитлера. И твою Deutschland. А все — поближе к России.
Немчик из бледной поганки становится красным мухомором.
— Твоей России скоро не будет.
— Давай взлетим! Это ведь твой самолет!
Натали гладит бок «Мессершмитта». Так он, кто говорил ей: «родная», гладил обшивку своего «Бреге».
Немчик косится напуганно. Немчик не хочет лететь. Ведь такой ветер.
— Я не полечу в такую погоду!
Натали улыбается. Ее губы блестят, она облизнула их. Слюна — лучшая помада. Она лижет свой палец, глядит нагло, греховно. Она ведет себя сейчас как пошлая шлюха из Мулен-Руж, из борделя на Пляс Пигаль. Рыба клюет на наживку. Рыба пожирает глазами дармовую еду. Лучшую парижскую еду: груди, плечи, ноги, рот — все первостатейное, все чисто вымыто, вычищено, горит и пылает.
Эта женщина все равно лучше, чем шлюха, да и деньги сэкономить выгодно.
Немчик надел на нее шлем. Немчик глядит ей в глаза. Его детский, цыплячий рот дышит пивным, сигаретным смрадом. Натали взбирается в кабину. Немчик прыгает вслед за ней.
— Это истребитель последнего поколения. Лучший из «Мессершмиттов». Зверь!
«Ты тоже зверь. Звереныш. И я самка. Я не лучше тебя. Просто у тебя еще есть родина, а у меня уже нет».
Они взлетели удачно, очень удачно, при таком-то ветре, и быстро набрали высоту. «Мессершмитт» швыряло из стороны в сторону, но потом он ловко взмыл по воздушному потоку и вышел в странную, мертво-затишливую полосу безветрия. Здесь, в небе, стояло прозрачное голубое, нежное спокойствие. Его не нарушал самолетный ровный гул. Немчик горделиво вцеплялся в штурвал.
— Выше! — крикнула Натали.
Немчик потянул штурвал на себя.
— Еще выше!
Напряглись, побелели веснушки.
— Еще!
Смех, какой прелестный смех у этой русской сучки, какой парижский шарм. Смех беззвучный, и это еще вожделенней.
Немчик глядел на белую полоску ее зубов. Глядел ей в глаза. Они сияли и смеялись.
Рокот мотора. Гнев железа. Машина бормочет и шепчет, машина кричит и плачет. А человек?! Зачем эти двое в прозрачной кабине, зачем?!
Немчик забрал еще выше. В синей пустоте, на высоте, вне ветра и вне земли, и аэродром исчез из виду, и квадраты полей, и старый замок вдали за рекой, Пален выхватила у немчика штурвал. Он опешил. Выругался. Крик заглушил дикий рык железного хищника. Стал с ней бороться. Вырывал штурвал у нее. Натали ударила немчика кулаком по лицу. Хохотала беззвучно. Нет голосов, и нет помощи, и нет боли. Какое широкое небо!
Они падали, а она думала — они летели. Она не видела под собой землю. Ее немчик видел. Глаза вспыхнули ужасом, округлился рот. Он крикнул:
— Не убивай меня!
И она поняла по губам.
Люди на аэродроме увидели пламя взрыва и услышали грохот. «Мессершмитт» упал неподалеку от селенья. Поднялась суета, место катастрофы оцепили военные, густо, хрипло лаяли, рвались с поводков овчарки. Обломки самолета горели, догорали, тлели. Из кабины вытащили два обгорелых тела. Одно принадлежало юноше, почти мальчику. Из-под разорванной летной формы Люфтваффе, из-под красного рваного мяса торчала вывернутая ключица. Другое, женское, не имело лица. Вместо лица плыла, пучилась лопнувшая от жара кожа. Огонь, на удивление, не тронул волосы женщины. Они вились по плечам, русые, белесые, светящиеся, нежные, как далекий снег убитой и забытой северной земли.
* * *Сент-Женевьев-де-Буа умирало под ворохом сырых, палых, винно пахнущих листьев.
И Катя Голицына, бродя по кладбищу меж русских могил, думала так про себя: я тоже лист, и я росла на родном дереве, и я упала, ветер зимы сорвал меня, и сейчас я скукожусь, сгнию под дождем и снегом. Княжна Голицына, Господи! Кому тут нужна? Умирают старухи. Уходит русское, царское время. Уже вторая за век страшная война идет. Гитлер всех полонил. Русские войска оставляют за городом город; она вместе с Елизаветой Прокофьевной слушает радио каждую ночь. Наверное, это Апокалипсис. Вот он пришел. Молиться надо.
Вчера в обитель приезжал Рауль Пера. Он такой чудный. Катя остановилась у могилы, вдохнула сырой грибной воздух. Пахнет, как в лесу в России. Ее щеки теплели, когда она думала о Рауле. Он так ласково глядел на нее.
Зачем думать о будущем? Будущего же все равно не будет. Зачем бередить сердце? Елизавета Прокофьевна поила Рауля чаем с лимоном. Без сахара. К чаю были поданы лепешки из овса и лебеды, а еще сушеная рыба — ее привезли в подарок из Амстердама. Когда Рауль допил третью чашку, он наклонился к Кате и неслышно сказал:
— Катя. Вы не волнуйтесь. Война кончится. Она не вечна.
И нашел под столом ее руку. И пожал.
Как это было хорошо, как приятно.
За ним прислали из Парижа авто. Когда садился в машину, он высунулся из дверцы, искал глазами ее в окне. Катя открыла окно. Холодный дождь хлестал струями ей в лицо. Она вытерла лицо, как от слез. Рауль увидел ее. Она помахала ему рукой, и улыбка сморщила ее губы.
* * *Режиссер Леон Головихин все-таки снял фильм об авиаторах.
Об авиаторе де Вержи.
О де Вержи, уже мертвом.