Юзеф Крашевский - Сфинкс
Прикидываясь большим знатоком, он взобрался на помост осмотреть картины, которые выдавал за свои, и работы; но при виде стольких приготовленных красок, спешки, с какой надо было класть тона на свежую штукатурку, не делая вовсе поправок, при виде громадных фигур и непонятных ему изломов линий он остолбенел, поразился. Живопись, снизу прельщавшая его, вблизи показалась ужасной. Он удивлялся, пожимал плечами, браковал, не зная, что ему делать. Ему стыдно было показаться полным неучем при монахах; он пробовал делать вид, что пишет; но всякий раз как брал кисть в руки, он убеждался, что здесь, как в его работах масляными красками, одной смекалкой не отделаешься. Недаром Микеланджело называл работы масляными красками женским развлечением. Униженный в душе Перли сошел с помоста, делая вид, что дает указания Яну, который выслушивал его терпеливо, хотя с иронической улыбкой горести. Монахи не могли понять, что означает эта странная комедия.
Сойдя, художник рассказал им, что уже года три как боли в правой руке не дают ему работать и поэтому свои идеи он осуществляет чужими руками.
Начатые картины масляными красками показались Перли совершенно скверными, и он их безжалостно раскритиковал. Сейчас же на другой день, полагаясь на то, что готовый рисунок облегчит ему работу, он принялся за картину главного алтаря, так как стыдно ему стало ничего не делать. Но эта картина, светлая и вся в нежных полутонах и освещениях, была для него неисполнима. Он намазал облака, стал так очевидно портить, что сам это заметил и, пожаловавшись на руку, которая не позволяет ему работах, даже масляными красками, встал.
— А к тому же, — добавил он, — это так слабо начато, что у меня нет охоты взяться за нее.
Брат Франциск стоял поодаль до того удивленный, что даже слова не мог промолвить. Ян молча стер работу Перли и шепнул ему тихонько с улыбкой:
— Не кручинься, не потеряешь славы, подписывая мою работу.
Образ св. Антония был еще не нарисован, и за него ухватился Перли, отдохнув дня два. Ян дал ему рисунок, предоставив исполнение, а сам перешел к св. Троице и к фрескам.
Сравнение первых начал обеих картин окончательно лишило Перли гордости, и он сознал себя настолько ниже, что стал молчать, задумываться и подумывать о внезапной необходимости возвращения в Вильно. Монахи, которым он надоел пустой болтовней, совсем его не удерживали.
В труде и этих драматических сценах (так как не было ничего комичнее Перли, пытающегося сравняться или, по крайней мере, выглядеть достойно рядом с Яном) прошло несколько недель. Письма от Ягуси давно уже не было. Писал раз только Тит, что ребенок кашлял, но теперь лучше, а жена добавляла: "Возвращайся, когда будет возможно, дорогой мой! Нам скучно без тебя!"
И ему было скучно, но как вернуться, когда работа едва начата? Добрые капуцины утешали его разговорами, своим сердечным обращением, братским отношением, которое сильнее всего проявлялось у Франциска. Вечерами читались книги, и время этого изгнания протекало легче и скорее, чем он думал. Работы велись быстро и, к сожалению монахов, приближались к половине, так как Ян в силу привилегии, свойственной только большим талантам, гениям и большим посредственностям, писал быстро и легко.
Монахи, а в особенности брат Франциск, видя, как двигается работа, часто печально говорили ему:
— Худо нам будет без тебя, когда уедешь… эх, останься с нами!
— А жена и ребенок? Там все мое сердце, — отвечал Ян.
— Где твое сокровище, там и сердце твое!
Уже, наконец, часть помоста разобрали, и меньшие фрески были открыты, блестя теми светлыми тонами, тем облачным оттенком, какой должен быть присущ идеальным фигурам в костеле, витающим над головами; запрестольный образ Святой Троицы должен был заканчиваться, когда однажды утром в зал, где теперь работал Ян, вошел еврей, весь в грязи, с письмом от Мамонича.
Письмо было набросано наскоро на оторванном куске бумаги, незапечатано и содержало лишь следующее:
"Ян! Садись верхом и приезжай скорее, насколько возможно. Торопись к нам, торопись!"
— Что случилось? — воскликнул он, обращаясь к еврею.
Но посланец ничего не мог сказать. Ян со сжавшимся сердцем, испуганный, бросил все и с письмом в руках, с пылающим лицом явился к настоятелю.
— Отец мой! — воскликнул, — лошадь! Ради Бога, дай мне лошадь! Что-то ужасное ждет меня в Вильно, меня зовут. Лошадь, ради Бога! Дам за нее, что хотите!
Настоятель встал.
— Сын мой, — сказал печально, — я тебя не удерживаю, поезжай, дам тебе наилучшую лошадь, какая найдется, но разве годится предлагать мне за нее деньги?
Вынул из ящика сверток денег, всунул его в руки остолбеневшему и добавив:
— Это на дорогу. И это на дорогу! — и растроганно благословил его.
Ян рванулся к дверям, помчался в конюшню, схватил за узду наполовину оседланную лошадь и сидел уже на ней без плаща и шапки, когда прибежал брат Франциск, набросил на плечи плащ, пожал ему руку и тихо сказал:
— Ян! Молись!
Все монахи вышли взглянуть на уезжавшего, молясь в душе за него. Он никого не видел, ничего не слыхал, погнал лошадь и умчался.
На последней миле усталый конь, так как всадник не давал ему ни минуты отдыха, начал сильно отставать; пришлось остановиться, а Ян рассчитал, хотя был не вполне в сознании, что на отдохнувшей лошади скорее доедет, чем пешком, бросив ее в дороге.
Кто бы его увидал тогда, с трудом бы узнал; бледный, изнуренный, сгорбившийся, в два дня постарел на десять лет. Его лицо изображало ту беспокойную строгость, которую придает великое горе в первый момент, когда еще человек, не разобравшись в себе, не знает, как глубоко его несчастье.
Едва дав лошади отдохнуть, он проехал последние мили в полчаса; миновав улицы города, прискакал к дому, на окна которого прежде всего бросил тревожный взгляд. В них было темно.
Оставив лошадь во дворе, вбежал по лестнице: тишина глубокая, тишина непонятная царила везде. В первой комнате сидел Тит, облокотясь на руку, задумчивый и, очевидно, опечаленный.
— Где они? — спросил Ян на ходу.
— Тише! Тише! — сказал Мамонич, — спит.
— Спят?
— Спит.
— Кто?
— Она.
— А ребенок?
— Ребенок, Бог его дал, Бог взял. Прости меня. Прости! Кто в силах против Бога! Я собрал всех докторов в городе, делал, что в людских силах. Две ночи носил его сам на руках.
Из спальни послышался слабый голос Ягуси:
— Ян приехал! Пусть войдет! Ян!
И Ян бросился к ней. Она лежала в кровати бледная, исхудавшая, а рядом с ней стояла пустая люлька. На одеяле, на столике были разбросаны детские чепчики и игрушки, с которыми мать не хотела расставаться.
— Нет моего Яся… — воскликнула в слезах, — взяли Яся! О! Разве я это переживу? Смотри, Ян, живут его игрушки, его одежда, а его уже нет! Зачем же было родиться? Зачем страдать? Что же такое жизнь?
И рыдала бедняжка, склонившись над чепчиком.
— Это его волоски, — говорила, показывая, — их срезала с его уже холодной головки… Немного кашлял, и душа ушла к небу и улетела с ангельчиками.
Этот вечер был одним из самых тяжелых в жизни Яна. Мамонич убежал, боясь упреков, он, что стал второй матерью, нянькой и доктором ребенку, что сам похоронил его собственными руками, плача, быть может, впервые в жизни над его гробиком.
На другой день и на следующие, Ягу се было лучше, Ян отрывал ее от непрерывных воспоминаний о ребенке и работал, чтобы ее утешить, одурманить. Но есть горести, которые не хотят утихнуть; есть страдания, с которыми не хочется расстаться. Такова была горесть матери, которая опасалась вторично утратить ребенка, забыв о нем.
Между тем Перли, узнав о возвращении Яна, поспешил к нему.
Не понимая чувства, какое вызвала в Яне смерть ребенка и страдание жены, он пришел допытываться, зачем приехал?
— Зачем? Ведь видишь!
— Это так, но работа не кончена.
— Немного осталось, картина в главном алтаре и большой свод заканчиваются, у меньших помост снят.
— Но… — ворчал Перли, — не дадут денег, пока все не будет готово. Надо вернуться!
— Несколько дней, по крайней мере, несколько дней, — просил Ян со страдальческим видом.
— Несколько дней, это как хочешь, но мне надо, чтобы это было скоро закончено.
Ягуся, расслышав разговор, позвала Яна к себе.
— Поезжай! — сказала решительно, — поезжай, скорее заканчивай и возвращайся. Болезнь ребенка, его похороны взяли у нас все деньги; опять ничего нет. Мамонич только приносит, что имеет, и Иона прислал, но это надо отдать.
— Поеду! — ответил, покоряясь, Ян. — Но не бойся, Ягуся, скоро вернусь. Пока дадут мне что-нибудь в счет.
В тот же день он пошел к Перли, но тот отказал.
— Своих нет, — сказал грубо, — там платить не намерены, пока все не будет кончено, не дам ничего.
От него Ян направился к Жарскому, который продал большую картину "Смерть Адониса" в Лондон и заработал на ней, а остальные работы Яна получил даром; но Жарский, тратящий деньги на раскрашенную бригадиршу, клялся, что ничего не имеет. Наконец, тронутый сожалением или совестью, вынул нехотя двести злотых и бросил, ворча, на стол. Художник при других обстоятельствах не принял бы оказанной таким образом помощи, но теперь дело шло о спокойствии больной Ягуси, которую нельзя было оставить без денег. Иона, с охотой ссудивший бы деньгами, оставался как последнее спасение, если бы все рушилось. Он и так при первом известии о болезни ребенка явился с деньгами и докторами, и просидел на лестнице в беспокойстве не один час.