Валерий Замыслов - Иван Болотников Кн.2
Так уж повелось на Руси — на Кузьму и Демьяна[61] резали кур. Приходские попы довольны: первая хохлатка — храму господню.
Вернувшись из церкви Успения Богородицы, что на Покровке, купец Суконной сотни Евстигней Саввич Пронькин тотчас начал собираться в Кремль. Не припоздать бы, сам царь во дворец зовет. Честь неслыханная! Государь будет с набольшими купцами совет держать.
Варвара же Егоровна сновала по дому. Хлопот на Кузьму немало: скребли и мыли полы, начисто выметали крыльца, лестницы и переходы, посыпали желтым и красным песком (через решета) двор и дорожки, курили жилье яичным пивом, дабы душистым сладким благовонием терем заполнить.
Варвара Егоровна принялась было снимать с киота иконы, но Евстигней Саввич не дозволил:
— Перед Святой неделей[62] сымешь.
Варвара вздохнула: образа позеленели, заплыли воском, закоптели, а до Светлого воскресения, почитай, полгода. Взять бы да почистить, но супруга не ослушаешься: строг Евстигней Саввич! Всегда и во всем обычая держится.
Пронькин, обувшись в красные сафьяновые сапоги с серебряными подковками, ступил к большому кипарисному сундуку, обитому белым железом. Поднял крышку, достал бобровую шубу.
— Надел бы заячью, батюшка. Уж больно на улицах грязно.
— К царю иду!
Холоп Гаврила, тот самый Гаврила, коего Евстигней держал при себе вот уже два десятка лет, поплескивая на сухие березовые полешки яичным пивом, едко бросил:
— Чай, не на пир кличет.
— Нишкни! — прикрикнул Евстигней Саввич. — Эк, волю взял языком трепать… Помене, помене плещи. Вон уж полбадьи опорожнил. Наберись тут. Пивко-то ныне денежек стоит.
Гаврила крякнул: ну и жаден Евстигней Саввич, чуть ли не в первые купцы выбился, а за полушку (как и раньше) удавится.
Евстигней начал примерять шубу — новехонька! — а Гаврила, воровато зыркнув на купца, приложился к бадейке. Варвара Егоровна углядела, но смолчала: как ни дозирай за колобродным Гаврилой, все равно где-нибудь назюзюкается.
Евстигней Саввич помолился на киот, надел шапку, взял посох и вышел из избы. Варвара Егоровна проводила супруга до ворот.
— С богом, батюшка.
Пошел от избы Пронькин степенно, вальяжно. Царь позвал! В кои-то веки побываешь в государевом дворце. Он, подлый человечишко, бывший тяглый мужик князя Телятевского, зван на совет к великому государю всея Руси! Скажи кому в селе Богородском — засмеют. Спятил-де Пронькин, давно ли на постоялом дворе в лаптях сидел, и вдруг из грязи да в князи. Засмеют!
В гору пошел Евстигней Саввич. Глядишь, через год-другой и до Гостиной сотни дотянется. То-то деньга в мошну потечет, то-то на царской льготе каменных лавок и торговых подворий поставит!
Бодр, доволен Евстигней Саввич.
Вышел на Покровку. Улица шумная, многолюдная; по обе стороны, за яблоневыми и вишневыми садами, высятся нарядные боярские хоромы. Что ни терем, то залюбень.
«Знатные хоромы, — с завистью подумалось Пронькину. — Добро бы себе такие поставить. В три жилья, на высоком подклете. Купцов позвать, пир закатить. Глянь, гости, какие хоромы у Проньки, не хуже боярских».
Сожалело вздохнул: царь заповедь наложил. Купецким теремам вровень с боярскими не быть. Знай сверчок свой шесток. Ни шапки высокой не носить (чем знатней чин, тем выше шапка), ни хоромам в три яруса не стоять.
На улице стыло, ветрено, сыплет мокрый, лохматый снег. Дорога, мощенная дубовыми бревнами, грязна и скользка.
— Гись!
Мимо, окруженная конной челядью, громыхает боярская колымага. Ошметки грязи летят на бобровую шубу. Евстигней Саввич жмется к обочине. И шубы жаль, и на боярина зло. Вот и тут купцу униженье. Отряхивай грязь и помалкивай. А сколь еще высокородцев до Кремля проедет! В каретах, колымагах, рыдванах. Теснят чернь (зазеваешься, так и кнута сведаешь), насмешничают, спесью исходят. Бояре, думцы, ближние царевы люди! Лишь только им можно в каретах покрасоваться. Купцу же (по цареву указу) ни в каком возке ездить по городу не дозволено. Бери посошок — и вышагивай. Свои ножки что дрожки, встал да поехал.
Миновав храм Николы в Блинниках, Златоустовский монастырь и Горшечный ряд, Пронькин вышел к Ильинским воротам Китайгородской стены. Через ров перекинут деревянный мост. На мосту тесно, людно, шумная перебранка: застряли две громоздкие колымаги. Меднобородый носастый боярин, высунувшись из дверки, густо, осерчало кричал:
— Осади, осади, Семка! Ко царю еду!
— Сам осади! — надорванно и визгливо голосил Семка.
— Тебе ли, Петьке Тулупову, моему выезду помеху чинить! Ведай, кто перед тобой! Князь и боярин Сицкий!
— Ведаю! Не возносись, Семка. Эко шапку выше Ивана Великого напялил. Чай, не из больших родов. Прадед твой в псарях-выжлятниках у Василия Третьего хаживал, хе-хе!
— Пра-а-дед? — зашелся Сицкий и, кипя гневом, выбрался из колымаги. Забесновался, застучал посохом. — А ты-то, клоп вонючий, давно ли из холопей в бояре выбился?! Да и как? Наушничал царю, на добрых людей поклепы возводил, вот царь-то тебя, лжеца паскудного, и пожаловал. Глянь, на наветчика, люди московские!
— Врешь, собака! — подскочил к Сицкому Тулупов. Ухватил за бороду, заверещал. — Николи того не было! Николи-и-и!
Тяжелый осанистый Сицкий отшиб Тулупова кулаком, крикнул своим челядинцам:
— Скидай в ров колымагу!
Но на челядь Сицкого набежала челядь Тулупова, и загуляло побоище.
Толпе — потеха. Свист, улюлюканье, хохот.
Набежали стрельцы, уняли, развели колымаги.
«Э-хе-хе, — усмехнулся Пронькин. — Ишь, как в боярах гордыня взыграла, ишь, как родами считаются. Где уж тут купцу в высокой горлатной шапке пощеголять (поруха всему боярству!), с головой сорвут».
На Ильинке Большого посада[63] конные стрельцы перегородили улицу подле Посольского двора.
— Чего стряслось? — спросил Евстигней Саввич.
— Послы едут, — ответили из толпы. — Чу, от цесаря римского[64].
Пронькин обеспокоился: как бы и впрямь к царю не опоздать. Оскорбление неслыханное! За такую вольность мигом в опалу угодишь, а того хуже — и в застенке окажешься. Царем-де погнушался, худой умысел держишь. Жуть подумать! Добро, ежели послы по Москве едут.
— На Тверской показались! — словно подслушав Евстигнеевы мысли, гулко оповестил звонарь с деревянной колокольни храма Дмитрия Солунского.
«Слава богу, — повеселел Пронькин. — Тут уж рукой подать. Воскресенские ворота минуют — и на Красную. Лишь бы нигде замешки не было».
Вдоль всей Ильинки выстроились стрельцы государева Стремянного полка; были в нарядных, лазоревых кафтанах с золотыми петлицами. Здесь же ожидали иноземных послов московские дворяне; пестрели дорогие цветные ферязи, подбитые соболями; звенели серебряные цепочки на поводьях богато убранных коней.
— Ряды проехали! На Ильинку вступили! — вновь гулко прокричал звонарь.
Вскоре люди римского цесаря чинно прошествовали к Посольскому двору — просторным высоким каменным палатам в три яруса.
Стрельцы разъехались, а Евстигней Саввич поспешил к Кремлю. Продравшись через торговые ряды Большого посада и Красной площади (тысячные толпы, несусветный гомон и зазывные выкрики сидельцев и «походячих» коробейников, толкотня!), глянул на часы Фроловской башни и поуспокоился: колокола не отбухали и семи часов[65], есть еще времечко.
В воротах, выделяясь из толпы, показался высоченный могутный человек в лисьей шапке и заячьей шубе. Шел неторопко, слегка сутулясь — пышнобородый, многопудовый. Увидев Пронькина, замедлил шаг; крупные зрачкастые глаза ожили. Стал супротив купца, запустил мясистую пятерню в рыжую бороду, крякнул:
— Ужель сосельничек?.. — Везет же мне ныне.
— Что тебе, милок? Проходи.
— Не спеши, Евстигней Саввич… И годы тебя не берут. Боголеп, дороден.
— Не ведаю тебя, милок, — развел руками Евстигней Саввич, однако ему почему-то вдруг стало не по себе, чем-то необъяснимо жутким, недобрым повеяло от диковато прищуренных глаз незнакомца.
— Отойдем-ка… Ужель не признал, Саввич? А ведь какие дела мы с тобой на мельнице вытворяли. Знатно ты мужичков-страдничков объегоривал. Не с той ли поры стал мошну свою набивать, хе.
— Мамон Ерофеич, — крестясь и пятясь, сдавленно выдохнул Пронькин. — Да как же ты, милок?.. Да тебя ж князь Андрей Андреич… Да мыслимо ли тут на Москве оказаться?
Пронькина кинуло в жар, глаза смятенно забегали. Перед ним стоял тать и душегуб, государев преступник, ограбивший боярские хоромы и убивший тиуна. (Больше ничего он о Мамоне не слышал.) Статочное ли дело очутиться вместе со злодеем, коего давно дожидается плаха! Еще, чего доброго, и его, Пронькина, в суд потянут, с преступником-де знаешься. Тут и с добрым именем распрощаться недолго. Кликнуть бы стрельцов, да опасливо. Возьмет да и пырнем ножом, аль шестопером перелобанит.