Кадзуо Навата - Тигриное око (Современная японская историческая новелла)
Может, что-то и осталось недосказанным, но Кэнгё и его жена были тронуты прямотой и искренностью Вакадзо. Особенно жена, которая могла и лицо его видеть. И потому супруги не стали настаивать на своем, чтобы не обидеть Вакадзо.
— Что ж, денег тебе больше предлагать не буду, — сказал Кэнгё. — Однако по нынешним временам характер у тебя редкостный, я, Гэндзё, этим просто потрясен. Слушай-ка, господин Вакадзо, можешь ты мне хоть одно позволить?
— Не знаю, о чем вы, скажите — посмотрим…
— Там за тобой на полу стоят шесть бива…
— А, это и есть бива… ого, сколько их.
— Ну-ка, возьми в руки ту, что тебе больше по душе.
— Это мы можем…
Вакадзо ухватил инструмент и протянул слепому. Кэнгё достаточно было только прикоснуться к нему, чтобы распознать свою любимую бива. Корпус ее был выточен из древесины китайской глицинии, передняя стенка — из душистой оливы, самая узкая часть грифа, держатель струн внизу и дека — из китайского черного дерева, изогнутая оконечность ручки — из сандала, маленькие поперечные рукоятки — из китайской айвы, лады — из кипарисовика, по обе стороны от струн — перламутровые инкрустации.
«И вот, двое из сосланных на Кикайгасима, Остров Демонов, были призваны вернуться в столицу, и как печально было третьему оставаться на острове одиноким стражем!» — внезапно, обняв бива, затянул Кэнгё, выбрав из всего сказания арию «Отплытие с острова верного вассала Арио», которую он больше всего любил — наравне с «Гио» и «Тайра Рокудай».[10]
Вакадзо выпучил глаза от неожиданности, но ни слова не сказал, да оно и понятно. А жена Кэнгё стала с изумлением вслушиваться — так необыкновенно полнозвучно и выразительно звучал голос мужа:
— «И вот, был юноша-паж, коего лелеял господин с детства, оказывал ему заботу и ласку, имя отроку было Арио. Услышал Арио, что сосланные на Кикайгасима уже сегодня отбудут в столицу, и отправился навстречу господину к острову Тоба, но господина увидеть так и не привелось. „Ах, отчего это?“ — вопрошал он, но ответствовали ему, что слишком велики были у того преступления. Услыхал он, что господин остался на острове — и был вне себя от горя… Не раньше, чем наступит четвертая или пятая луна, отвязывают канаты от пристани китайские ладьи, но Арио, подумав, что медлить более невозможно, покинул столицу в конце третьей луны и, избороздив морские пути, добрался до взморья Сацума…»[11]
Резко остановив движение плектра, Кэнгё медленно опустил руки и погладил инструмент ладонью. После чего вдруг размахнулся и нанес по нему удар с такой силой, что проломил тонкую древесину.
— Что это вы делаете?!
Кэнгё повернул к жене голову. На лице его была улыбка.
— Не беспокойся, с ума я не сошел. Голова работает. Что, господин Вакадзо, ты, я думаю, тоже удивлен, а? Эта бива старинная, со своей историей, и знаменитая — перед славными людьми на ней играли. У нее и имя есть — Таканэ, «Высокая Вершина». Ты, наверно, сейчас гадаешь — зачем это он ее разбил? Чем словами говорить, так лучше сердцем…
Он взял разбитый инструмент и швырнул его в огонь очага. Занялось пламя, и пополз дым, совсем как в ту снежную ночь, когда горел буддийский алтарь.
— Ты ведь, господин Вакадзо, так дорожил своим алтарем, что когда ночью решился покинуть свою деревню, взвалил его себе на плечи. И вот такую драгоценную для тебя вещь ты сжег и тем согрел и спас меня, брошенного в снегу умирать. Чтобы отплатить тебе за добро хотя бы тысячной его долей, я предложил тебе одежду и пищу, но, к стыду моему, мои чувства не нашли к тебе дорогу. Я надеялся найти у тебя понимание и просил принять деньги в знак моей благодарности, но ты и это отверг, тебе, мол, это не нужно. Но как же я тогда могу отблагодарить тебя за то, что ты спас меня от гибели и вернул мне жизнь? Вот ты послушал меня, и тебе не понравились мои речи, и игра на бива слепого Кэнгё, которому люди дали прозвище Кэнгё-Слушай-до-Зари, потому что они готовы слушать мою игру хоть до утра, хоть всю ночь напролет, — однако тебе и игра моя тоже не по нраву. И одежда, и угощение, и деньги, и искусство мое — все бессильно. Так что же мне делать? И тут я впервые подумал — надо и мне проявить цельность характера. Эта бива Таканэ, «Высокая Вершина», для меня — сокровище, ведь другой такой в целом свете нет, примерно как тот алтарь, который ты тащил на себе в ту ночь. Для того я и разбил свою бива, для того бросил ее в огонь, чтобы показать тебе всю глубину моей сердечной благодарности. Подобно огню, в котором сейчас горит мой инструмент, бушует пламя под моей кожей, в моем сердце, вдохновленном глубочайшими чувствами. Я позавидовал тебе, господин Вакадзо. Ведь ты хладнокровно разрубил на дрова и сжег святыню, в которой воплощены верования многих и многих поколений твоих предков. А я что? У меня есть и одежда, и пища, и кров, искусство мое знаменито во всех трех округах,[12] и вот я, этот самый Кэнгё-Слушай-до-Зари, признанный людьми и сам себя уважающий, никак не могу сравняться с тобой, и от меня до тебя — тысяча ри.[13] Вот почему я разбил и сжег свою «Таканэ». Мудрость, которую ты мне преподал, дороже, чем сто таких «Таканэ».
Кэнгё, повернувшись в сторону Вакадзо, раскраснелся, лицо его пылало — не только от огня горящей «Таканэ».
— Что, господин Вакадзо, верно, думаешь, я тут перед тобой нарочно такое вытворяю, себя хочу показать? Нет, это я совершил от чистого сердца. Ну же, господин Вакадзо, пойми наконец, я это сделал от чистого сердца!
Жена Кэнгё невольно заплакала.
Вакадзо, слушавший его с опущенными уголками губ, вдруг завращал глазами, словно у него кружилась голова, и слезы из глаз его хлынули потоком.
— Что же это я наделал, совсем я беспонятный! Господин Кэнгё, да ведь вы по сравнению со мною такой большой человек! Прошу вас, дайте мне те давешние деньги, я с ними вернусь в родные места — так мне захотелось поскорее отстроить свой дом и успокоить души погребенных в земле родителей. Я-то, дурень, кичился, что своими силами все сделаю, но главное-то — душу в порядке держать, тогда можно и помощь принять, и ничего в этом плохого нету. Вроде я наконец-то все понял. Пожалуйте мне ваши деньги, и не пойду я завтра в Нанива. Отправлюсь в родные места, в Мино. Непослушный сын взялся выполнить «долг сыновнего послушания», да поздновато. Ну и что ж, все лучше, чем совсем его не выполнить. Завтра же и двинусь домой — ведь четыре года родных мест не видел…
Сюгоро ЯМАМОТО
Родился в 1903 г. в префектуре Яманаси. После окончания начальной школы работал учеником в закладной лавке некоего Сюгоро Ямамото, это имя и стало впоследствии его литературным псевдонимом. После Великого землетрясения в Канто решил перебраться в Западную Японию, однако через полгода вернулся в Токио. Работал репортером в журнале «Ямато-дамасии», а в 1926 г. дебютировал повестью «Окрестности храма Сумадэра». В 1928 г. переехал в г. Ураясу, где жил в крайней нищете и при этом писал не покладая рук. В 1931 г. по предложению писателя Тацуо Имаи и других литераторов переехал в Токио. Постепенно число его публикаций растет, в 1943 г. «Роман записок о Пути японской женщины» был выдвинут на 17-ю литературную премию Наоки, но узнав об этом, Сюгоро Ямамото заявил: «Не существует никаких литературных премий, кроме читательского одобрения» — и с тех пор неизменно отказывался от всех литературных наград. После войны писатель переехал в Иокогаму и опубликовал там повести «Ёдзё», «Ёлка осталась», «Предания о докторе Красная Борода», «Сказание о голубой лодке». Главное в этих произведениях, по мнению критики, «призыв ко всеобщей терпимости, позиция защиты слабого от давления властей» (слова эти принадлежат Кунинори Кимура). В поздние годы писатель сосредоточился на теме «бескорыстного служения». Умер в 1967 г. В 1981 г. в издательстве «Синтёся» вышло 30-томное Полное собрание сочинений Сюгоро Ямамото.
ОТКРЫТАЯ ДВЕРЦА В ЗАДНЕМ ЗАБОРЕ
Перевод: Л.Ермакова.
Улочка эта была узкой, по обеим сторонам тянулись усадьбы самураев. От перекрестка квартала Курамати к западу на протяжении одного тё[14] все дома были обращены к улице задом, сама она вилась между глинобитными оградами, — только одна усадьба на северной стороне, примерно на середине улицы, была обнесена не глинобитной стеной, а черным дощатым забором с поперечиной наверху и с дверцей в углу.
Прохожих в этом месте и днем почти не бывало. Ну а уж ночью, особенно безлунной, тьма тут была кромешная. И все же случалось, — то один, то другой, оглянувшись по сторонам, тайком пробирался к этой деревянной дверце в заборе на задах усадьбы. Дверцу никогда не запирали. Стоило лишь отодвинуть щеколду, и она с легким деревянным стуком открывалась внутрь. Приходили мужчины, женщины да и старики тоже. Каждый старался ступать как можно тише, открывал дверцу, входил в сад, а чуть погодя появлялся снова, тихонько притворял за собой дверцу и уходил так же, как и пришел — стараясь приглушить шум собственных шагов…